Оценить:
 Рейтинг: 0

Чёрная птица

Год написания книги
2019
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я ведь из племени ачибе. Женщины ачибе умеют превращаться в птиц.

– Здо?рово!

– Не очень.

– Почему? Ты же можешь улететь, когда захочешь. И потом, летать в небе, на свободе – это же…

– Я навсегда должна буду остаться птицей, понимаешь? Навсегда. Обратно в человека превратиться нельзя.

– Вот как… – хмыкнул Матео. – Да, это… не очень хорошо. Хотя птицей, наверное, быть тоже не так уж плохо. Особенно в эти времена. Никто не расстреляет тебя, нужно только держаться подальше от охотников. И война тебя никак не будет касаться. Лейтенант уже ничего не сможет тебе сделать, представляешь?

– Я вернусь на родину, в Африку! Ведь я её толком не видела – меня увезли, когда я была ещё совсем маленькая.

– Хотел бы я увидеть Африку. Должно быть, она очень красива.

– Конечно! И там нет ни войны, ни лейтенанта Бастиани, ни капрала, у которого вечно разит изо рта собакой; зато всегда много еды и добрых людей.

– Бастиани везде есть, – сказал Матео Сакраменто, и только потом подумал, что говорить этого не следовало, потому что эти слова ранят её. И он поторопился добавить: – Но в Африке их, пожалуй, действительно нет, потому что там много солнца.

– Если я не вернусь, не думай, что я тебя предала, – повторила она.

– Не буду, – обещал Матео Сакраменто.

– В Африке люди никогда не убивают друг друга, не причиняют боли и не испытывают ненависти, – заговорила Тани через несколько минут молчания. – Войн и преступлений там не бывает. Мужчины любят женщин, а женщины любят мужчин и рожают им детей. Мужчины мужественны и справедливы, а женщины красивы и нежны. В Африке всё очень просто и понятно, потому что людям нечего делить, нечему завидовать, не за что драться, они знают, что живут ради жизни, а не ради смерти. Ими правит мудрый король Альфредо VII, ему сто тридцать шесть лет, но он совсем ещё не старый, потому что в Африке люди живут и по два века. Его жена, королева Мирабель, прекрасна ликом и душой, люди зовут её матерью, и она им в самом деле как мать. Там много диковинных животных, каких здесь никогда не видывали, и птиц, которые совсем не боятся человека, берут пищу у него из рук и поют, сидя на плече, свои песни. А ещё люди разных племён умеют превращаться в животных и птиц, или даже в деревья и предметы, а у некоторых в головах растут прекрасные цветы, разные у женщин и у мужчин, и над ними кружат бабочки и колибри. В Африке никогда не бывает голода, еды всегда в достатке, а болезни хотя и случаются, но от них очень редко умирают, потому что природа добра к людям и даёт им всё необходимое для долгой и здоровой жизни. Умирая, многие не покидают мир насовсем, а становятся тем существом, в какое умели превращаться при жизни. Мой прапрадедушка – он был из племени асуна, – когда умер, стал песочными часами, и эти часы его правнуки передавали по наследству из семьи в семью; так его жизнь продолжилась и будет продолжаться, быть может, вечно.

– Да… – вздохнул Матео Сакраменто, когда Тани замолчала. – Хотел бы я пожить в Африке.

– Вот и моя мать ни за что не хотела уезжать, – подхватила Тани, – но отец, он был гуарани, уговорил её. Он сказал, что лишь утишит немного свою тоску по родине, повидается с братьями-сёстрами, и потом они вернутся обратно, чтобы прожить свои дни, сколько бы их ни было, на африканской земле. Только так не вышло, как они располагали, потому что через год мать умерла от какой-то хвори – в Африке она не привыкла болеть, её сердце не умело сопротивляться болезням, поэтому болячка убила её быстро. И отец, конечно, никуда не поехал, остался жить в Комо.

А потом началась война, но этого Тани уже не рассказывала. Потом началась война, и когда синие пришли в Комо, её отца вытащили из кровати, где за три дня перед тем, словно предчувствуя недоброе, он вдруг уснул летаргическим сном, и расстреляли в числе многих других во дворе алькальдии, поскольку все его братья встали на сторону красных. Все его братья и даже одна из сестёр ушли в отряд Гильермо Пансы, а он остался дома, потому что ему нужно было заботиться о Тани, потому что он ненавидел кровопролитие, потому что он никогда никого не убил, потому что в сердце его было недостаточно решимости, чтобы взяться за оружие, и ещё много всяких «потому что», которые находятся у самых разных людей, когда к двери их дома является война и голодной собакой садится у порога, а смерть ходит вокруг и заглядывает в окна. Спящего летаргическим сном Мбарете во время расстрела поддерживали с боков два собрата по несчастью, и если бы не повисшая на грудь голова, никто и не догадался бы, что с беднягой что-то не так. Он не проснулся даже перед смертью, а уж счастье это его или несчастье – кто как посмотрит.

Тани тоже хотели расстрелять, но лейтенант Луис Бастиани посчитал, что она может быть ему полезна. Лейтенант полагал, что бесполезных людей не бывает, особенно на войне, особенно если это женщина. Ведь солдаты месяцами не видят женского тела и забывают его запах, а лейтенант Бастиани представлял себя отцом солдат – понимающим их нужды, заботливым и справедливым отцом, – хотя ненавидел их больше, чем всех остальных людей, даже больше тех, которые никогда не надевали солдатского кителя с пришитой к воротнику биркой. Ненавидел не потому, что руки у них были по локоть в крови, а потому, что они каждый раз торопились смыть эту кровь, чтобы не терять человеческого облика. «Псы. Это просто слепые кровавые псы», – бывало говорил он капралу, когда они садились выпить по стаканчику каньи после очередного расстрела, говорил, не замечая, как Хиларио Руис бледнеет и поднимает руку к голове, покрытой язвами и коростой, и мученически морщится, поправляя проволочный венок, а в глазах его мечется безумие. Хиларио Руис сроду не пил ничего хмельней воды, поэтому когда лейтенант опрокидывал в себя пятый стакан, он всё ещё сидел над первым. И когда лейтенант засыпал, развалившись на своём стуле и похрапывая, капрал Хиларио Руис выплёскивал ему в лицо содержимое своего стакана и долго смотрел в эти мокрые черты взглядом безумного пса, и под щеками его гуляли желваки. Ему очень хотелось вырезать лейтенанту зрачки, и он даже доставал нож и подносил остриё ко лбу Луиса Бастиани, к этим маленьким глазам, с подрагивающими веками в опушке по-женски густых и длинных ресниц. Но кончалось тем, что спрятав нож, капрал Хиларио Руис остервенело плевал в пьяное ненавистное лицо и уходил. «Сон – это забава смерти, живущей в твоей голове, – говорил он. – Никогда не засыпай, если не уверен, что сможешь проснуться».

Расстреляв её отца, Тани посадили в повозку с награбленным добром, состоявшим по большей части из перепуганных кур, каких-то баулов и нескольких плетёных бутылей с вином, под охраной двух чоло из Гуаранки. И в тот же вечер капрал Хиларио Руис её изнасиловал – стоя, прижимая Тани спиной к расстрельной стене, больно хватая за ляжки и скуля от торопливой жадности. Стена была испещрена выбоинами и выщербинами от пуль, не попавших в чью-то жизнь, окрашена кровью, от неё исходил густой и тошнотворный запах смерти, но Тани ничего не видела, не понимала и не чувствовала, потому что сходила с ума от жаркой вони мокрой псины, которой разило изо рта капрала. А в конце он рычал и слепо кусался, будто безглазая собака, что в его голове терпеливо ждала своего часа.

– Умерев, мама стала птицей, ведь она была ачибе, – рассказывала Тани. – Она стала птицей и вылетела через окно в сад…

«Вот и улетела наша мама, – сказала Тани. – Как думаешь, отец, долетит она до Африки?» Мбарете ничего на это не ответил, только посмотрел на дочь грустно, но в тот же день поставил в саду силки и сел плести из прутьев клетку. Вечером он вытащил из силков диковинную птицу, какой не видели в тех краях ни до, ни после, принёс её домой и посадил в клетку. «Вот ты и снова дома, Тчали, – сказал он птице. – Мне было бы очень горько, если бы ты покинула нас навсегда». Он очень любил маму, рассказывала Тани, он дня без неё не согласился бы прожить, поэтому не мог смириться и отпустить её. Но ведь птица – не часы: её не поставишь на полку, не положишь в карман и не передашь по наследству; и нельзя душу, вырвавшуюся из тесной клетки рёбер взять и пересадить в другую клетку. Это жестоко – лишить её неба любимой Африки. Птица день за днём сидела неподвижно, нахохлившись, спрятав голову под крыло, отказывалась есть и пить и таяла на глазах. И как ни жалко было Тани, но однажды, пока отца не было дома, она со слезами на глазах открыла клетку и выпустила пленницу. С какой радостью ослабевшая птица вспорхнула с её руки! Когда пришёл отец и увидел пустую клетку, Тани думала, что он убьёт её или проклянёт навеки, но Мбарете ничего такого не сделал, а только грустно улыбнулся, покачал головой и сказал: «Ну что ж, дочка, хорошо, что ты отпустила маму. Плохо было бы вечно держать её в клетке. Мёртвым, как и живым, нужна свобода». И погладил Тани по голове, а она от этой нежданной ласки вдруг расплакалась.

В один из последующих вечеров братья-чиринго приволокли и бросили на солому безжизненное тело в длиннополой чёрной одежде. Когда они ушли, Матео и Тани подползли к новенькому, что лежал, раскинув руки, и тихо стонал: «О Кардинал, мой милый Кардинал!» и шептал молитвы. Падре Поликарпо, в миру Атанасио Васкес де Куэйра, знал не много молитв – ещё не успел он прочесть молитвенник от корки до корки, тем паче что грамоте специально не учился, читал с пятого на десятое. Он плохо помнил, какому святому нужно молиться при ломоте в костях, а какому при зубной боли, к кому обращаться с молитвой о споспешествовании в родах, а у кого искать защиты от воров, зато мог умножить в уме семьдесят четыре на сто двадцать восемь почти мгновенно и без ошибки, недаром же в прошлой жизни он был лавочником. Когда за ним пришли, он сидел и гладил огромного рыжего кота, разлегшегося у него на коленях. Ещё один – чёрным воротником облегал шею падре, а четверо других свернулись разноцветными клубками у него в ногах. С некоторых пор падре Поликарпо стал хозяином кошачьего приюта, в котором числились шестьдесят две кошачьи души обоих полов – так он искупал грехи Атанасио Васкеса. Падре Поликарпо с яростью отвергал всякие сомнения в существовании души у малых сих как совершенно несостоятельные, он причащал, исповедовал и отпускал им грехи, так что ни минуты не сомневался, что всем этим Тото, Чако, Пепитам и Лолитам уготовано Царствие Небесное – тихий уголок где-нибудь в южной части райских кущ, где мурлыки смогут нежиться в мягкой травке на солнышке, возлежать на ветвях дерев, прогуливаться по берегам неспешных ручьёв и петь по ночам свои любовные песни, никому при этом не досаждая. Когда синие мундиры ворвались в его дом и велели падре Поликарпо следовать за ними, шестьдесят два милых пушистых комочка немедленно превратились в настоящих демонов и набросились на гвардейцев с такой яростью, что обратили их в бегство. Как ни призывал падре своих чад воздержаться от кровопролития, кровь была пролита. Один из гвардейцев лишился глаза, у другого была разодрана щека, третий всю свою недолгую жизнь, пока четыре месяца спустя его не убьёт устроенный партизанами камнепад на перевале Ачиукан, будет носить множественные шрамы на руках и подбородке и горделиво показывать их всякому желающему, жарко рассказывая о битве с демонами, принявшими обличье стаи котов, и где – в самой церкви. Вынужденно отступив, синие открыли огонь по кошачьему отряду, а затем, дождавшись подмоги, перешли в атаку. Шестьдесят одна кошачья душа в тот день обрела свой тихий уголок где-то в южной части райских кущ, один кот по прозвищу Кардинал – тот самый, огромный, рыжий, что лежал на коленях у падре, предводитель всей этой когтеносной армии, был тяжело, почти смертельно ранен ударом приклада, но воля его к жизни была столь велика, что он сумел уползти и скрыться в ризнице. Падре Поликарпо, на чьём лице застыло такое горе, что он, казалось, обезумел, был схвачен, жестоко избит и уведён к лейтенанту Луису Бастиани. Падре так никогда и не узнает, по чьему доносу был он арестован, кто стал причиной гибели шестидесяти его детей и того, что до конца дней своих падре будет носить прозвище «красный священник», что, впрочем, нисколько не будет его коробить. «Господу всё равно, – будет говорить он, – красным ты звался, чёрным или зелёным, для него мы все одного цвета».

«Мы в аду, дети мои, – слабо произнёс он, когда заботами Тани был приведён в чувство. – О Господи, оказывается, мы пребываем в аду! Но почему же, почему тогда я не помню своей земной жизни, грехи которой искупаю ныне?» На этот вопрос ни Матео Сакраменто, ни Тани не могли ему ответить. «Боже мой! – восстонал тогда падре. – Шестьдесят две ни в чём не повинных души! О мой милый Кардинал! О красавец Аполлон, о мудроокий Пако, страстная Кармен, кокетка Росита, отважный Рохелио, пройдоха Чупа, тихоня Мони?к…» Далее следовало ещё пятьдесят четыре имени этой заупокойной мессы, каждое из которых сопровождалось эпитетом, в точности отражавшим характер его обладателя. Огласив поминальный список до конца, падре Поликарпо приподнялся на одной руке и всмотрелся в лица своих сокамерников. «Кто вы, дети мои?» – спросил он. Тогда Тани принялась рассказывать: «Меня зовут Тани, я ачибе. Это такое племя в Африке, где я родилась. Африка – прекрасная страна, там люди никогда не убивают друг друга, не причиняют боли и не испытывают ненависти…»

«Ты говорила о рае, дитя моё, – сказал падре Поликарпо, когда Тани закончила рассказ. – Ты называешь его Африкой, но это рай. Потому что, кажется, только в раю, под вечным присмотром Господа нашего, люди теряют способность убивать и испытывать ненависть или зависть, да и то лишь потому, что там им нечего желать – чего бы они ни пожелали, то у них есть или будет, едва они захотят; и козни врага человеческого там бессильны. Но увы, дитя моё, никакие крылья никакой птицы не способны унести тебя в эту Африку, но лишь на крылах смерти можно улететь туда – таков промысел Божий, чьи пути для человека неисповедимы». – «Нет-нет, – добавил он, ощутив, как на руку его пала горячая слезинка, – не плачь, моя милая, Господь милостив, и когда будет потребно, когда не достанет у тебя сил и терпения, он даст тебе крылья, чтобы ты могла подняться над этой окровавленной землёй и улететь». Позже, стоя под дулами ружей, пока капрал Хиларио Руис будет ожидать отмашки лейтенанта, падре Поликарпо станет молить Бога о таких крыльях, но Господь не ответит, а небеса, в которые с надеждой обратится взгляд падре, будут пусты и безжизненны, и ничей взгляд не падёт на него, кроме хмурого взора осени. И когда после смерти падре явится пред очи Всевышнего, он спросит его: «В ту минуту, Господи, когда у расстрельной стены я молил тебя дать мне крылья, ты не ответил мне. Почему? Не то чтобы я роптал, но этот вопрос мучит меня до сих пор». – «Сотню раз, – вздохнёт Господь, – тысячу раз хотелось мне бросить всё это и улететь куда-нибудь… Хоть бы и в Африку. Где люди никогда не убивают друг друга, не причиняют боли и не испытывают ненависти, где не бывает ни войн, ни преступлений, где мужчины любят женщин, а женщины любят мужчин и рожают им детей… У меня миллионы не прочитанных книг, я всегда мечтал завести пруд с золотыми рыбками, чтобы всю оставшуюся мне вечность сидеть возле воды в кресле-качалке, с трубкой во рту и с книгой в руках… Но каждый раз я думаю: а куда улететь тем, кому тоже всё невмочь и для кого я единственная надежда?» – «Прости меня, Господи, прости», – прошепчет падре и больше ни одного упрёка не сорвётся с его уст, он только робко спросит: «А та девочка, Тани… Она долетела?» «Не было ещё такого, чтобы кто-нибудь не долетел, – скажет Господь. – Все долетают».

«Расскажу вам притчу, – сказал падре Поликарпо, когда Тани перестала плакать. – Я же священник, а священникам полагается иногда говорить притчами, – улыбнулся он. – Слушайте. Жил-был в Ноа-Вердад человек по имени Гильермо Доблес…»

Жил-был в Ноа-Вердад человек по имени Гильермо Доблес. Пас овец, любил вино и женщин, ещё любил перекинуться в картишки, любил покурить в тишине, любуясь на солнце, что под сонные крики попугаев садится за Риехой, любил потолковать о правильном вине и порассуждать о мировой политике.

Когда началась война, Гильермо Доблес не пошёл на неё – он не хотел воевать ни за красных, ни – тем более – за синих. «Я пастух, – говорил он. – Моё дело – пасти коров; а ружья? я отродясь в руках не держал и ничьей крови не пролил за всю жизнь ни капли». А чтобы его не убили или, чего доброго, не взяли на войну силой, он решил стать невидимым. И стал.

Все перестали видеть его в тот же час, так что он мог ходить по деревне незримым, с улыбкой поглядывая на односельчан, бросая им какую-нибудь шутку, порою весьма едкую (которую они не слышали), строя рожи или выплясывая перед какой-нибудь вдовой, несущей с рынка десяток яиц. Но к чести его надо сказать, что никому, даже злейшему своему врагу ни разу не плюнул он в стакан с вином, не взял ничего чужого и не облапил ни одной женщины, хотя был женолюбив и охоч до пышных женских форм. А поскольку вокруг бушевала война, нередко случалось ему оказаться в самой гуще боя.

Свободно ходил Гильермо Доблес прямо под яростным огнём с двух сторон, который вели друг по другу враги. Изрыгали смерть миномёты, грохотали взрывы гранат, опаляло Гильермо Доблеса смертоносное пламя, изрешечивали его злобно жужжащие пули, слетаясь на грудь и спину подобно москитам. Но Гильермо Доблесу всё было нипочём, потому что он был невидим не только для человеческого глаза, но и для слепых комочков свинца и горячих рваных осколков. Пули пролетали сквозь него и неслись дальше искать горячую живую плоть. Он даже не оглох и не лишился зрения, хотя не раз мины разрывались у него едва ли не под ногами. Он ходил и смотрел на битву: на эти обезумевшие глаза, на перекошенные в ненависти или страхе рты, на кровь, льющую из ран, на обломки человеческих тел, раскиданные там и тут, будто обрывки бумажных солдатиков, разорванных и смятых рукой мальчишки, которому вдруг наскучила игра и вот он рвёт кое-как нарезанных из старой тетради воинов, сминает их в комок, влажный от потной ладони, и бросает в очаг, у которого его мать корпит над обедом.

Однажды в пятницу случилась у него нечаянная встреча. Когда в окрестностях Сеа-Вальянсо Гильермо вышел на небольшую поляну, вокруг которой кипела яростная схватка, на большом белом камне посреди боя сидел человек в странной грязной одежде, похожей на пижаму, в поношенных сандалиях, длинноволосый и голубоглазый, с тонким нервным лицом. Гильермо Доблес подумал, что это такой же невидимка, как и он сам, подошёл к нему и присел рядом. Сначала он молча поглядывал на взрывы, плясавшие вокруг, на падавшую под пулями листву, на покалеченную осколком птицу, что умирала неподалёку. Потом сказал: «Когда же им надоест?» – «Никогда, – ответил тот человек. – Людям никогда не надоедает убивать друг друга». – «Кхм, – крякнул Гильермо Доблес. Он хоть и был по натуре завзятым пессимистом, но всё же не отказывал человечеству в разумности и милосердии. Поэтому с сомнением произнёс: – Так-таки уж и никогда…» – «Никогда, – повторил незнакомец. – Больше тысячи лет, в день пятый я сижу здесь и наблюдаю за ними – всё одно и то же: сеют смерть, как хлеб насущный». – «А ты кто же будешь-то? – спросил Гильермо Доблес. «Святой Иероним», – ответил человек. «Вот как… – покачал головой Гильермо Доблес. – Святой, значит…» Он протянул святому мятую пачку «Фуэртес», но тот лишь покачал головой. Закурив и закашлявшись, Гильермо Доблес сказал: «Вот они меня не видят, а ты – видишь. Это хорошо, а то я боялся, что Бог тоже не видит меня. Выходит, зря боялся». – «Зря, – подтвердил святой Иероним. – Господь всех зрит. – И спросил: – А зачем тебе быть незримым?» – «Чтобы никто меня не видел, – пожал плечами Гильермо. – Чтобы война меня не видела». – «Война всех зрит», – сказал святой Иероним. «Как Бог, что ли?» – недоверчиво хмыкнул Гильермо Доблес. «Ну да, – кивнул святой Иероним. – У ней все сочтены». – «И не страшно тебе смотреть на это тысячу лет? – спросил Гильермо Доблес. – Сказано же: если ты долго смотришь на войну, она тоже смотрит на тебя». Святой улыбнулся и ничего не ответил.

С того раза каждую пятницу встречались они у белого камня, беседовали; ну, как беседовали: Гильермо Доблес всё больше молчал и курил, иногда о чём-нибудь спрашивал, а святой Иероним рассказывал ему о том свете, о жизни в раю, пророчествовал о будущем. А вокруг плясала свою пляску смерть, щедро рассыпая по земле зёрна небытия; летали, повизгивая, пули, рвались гранаты, хрипло кричали умирающие. «А мог бы ты отвести меня в рай? – спросил как-то Гильермо Доблес, с печалью озираясь кругом. – Сил моих больше нет видеть всё это». «Нет, – отвечал, подумав, святой Иероним. – Нет, этого я не могу, я же не Бог. Ты, видно, умер без последнего причастия, без покаяния, поэтому и бродишь теперь неприкаянным». – «Как это – умер? – удивился Гильермо Доблес. – Я не умирал». Святой Иероним на это ничего не сказал, а только пожал плечами, поднялся и ушёл – как обычно не прощаясь.

Меж тем война однажды кончилась. Односельчане, которые всё ждали, что Гильермо Доблес вот-вот вернётся, что подался он в партизаны, так и не дождались и наконец решили, что несчастный погиб, а потому похоронили его как полагается – правда, без тела – и поставили в северном углу кладбища крест над могильною плитой, под которой не было ни гроба, ни собственно могилы.

На захоронении Гильермо Доблеса никого не бывало, потому что жена его умерла молодой, а детей им бог не дал. Однако находились люди, что говорили, будто часто видели там Марко Сан-Херонимо, что вернулся недавно после лечения в сумасшедшем доме в Саленасе, где тосковал он год или два. Правда ли, нет ли, но, дескать, по пятницам, пока жив был Марко, последнее прибежище Гильермо Доблеса всегда было ухожено, и лежала на могильной плите одинокая чёрная роза, а Марко Сан-Херонимо, задумчиво улыбаясь, сутулился подле на большом белом камне, который подобрал бог весть где, и всё что-то бормотал себе под нос.

«Не спрашивайте меня, о чём это притча, – улыбнулся падре Поликарпо, закончив. – Я знаю множество притч, но не всегда умею растолковать их смысл». Потом он обратился к Матео и Тани с такими словами: «Вы любите друг друга, дети мои, я знаю. Быть может, это… не та любовь, которая естественным образом рождается в свободном сердце, быть может, это больше сродни любви к ближнему, но… но бескорыстная любовь к ближнему ещё более возвышенна, нежели любовное чувство, возникающее между мужчиной и женщиной. Что ж, какая, в конце концов, разница, чем вызвано чувство – желанием или безнадежностью, не так ли, дети мои? Любите же, и дай вам Бог крылья».

Падре Поликарпо не забирали на допросы, не терзали пытками, не пугали расстрелом. Поначалу Матео даже позволил себе нехорошую мысль, что падре всего лишь подсадная утка, умело подобранная лейтенантом Луисом Бастиани: не добившись желаемого от Тани, он мог попробовать ещё раз, и фигура доброго и слабого священника в таком случае была весьма подходящей для того, чтобы попробовать вывести Матео Сакраменто на откровенность.

Но нет, падре Поликарпо не был подсадной уткой. В один из тихих и тусклых дней, что присел отдохнуть на пороге осени, явились ухмыляющиеся братья чиринго и со словами «Ну что, красный прихвостень, пора пришла тебе подыхать» увели священника. Падре Поликарпо успел ещё обернуться и на прощание осенить Матео и Тани крестным знамением. Он хотел что-то сказать, благословить их, но один чиринго так ударил его прикладом в спину, что дыхание у священника перехватило и он кое-как удержался на ногах. Братья вытолкали его, при этом мотая и дёргая так, что разорвали сутану почти надвое, и обрывки свисали с плеч заключённого, как сломанные ангельские крылья, открывая взору застиранную рубашку.

Падре увели на площадку во дворе за казармами, огороженную колючей проволокой, и поставили к стене семи метров в длину и двух в высоту, испещрённой выбоинами и выщербинами от пуль, не попавших в чью-то жизнь, залитой кровью и источающей тусклый аромат смерти. Трое расстрельщиков смотрели на него и сквозь него равнодушно и почти сонно – лейтенанту Бастиани стоило многих усилий и потраченных часов, чтобы обучить их этому бесчувственному взгляду, не оставлявшему приговорённому никаких надежд, убивающему ещё прежде, нежели горячие поцелуи пуль истерзают его податливую плоть. И когда сердца Падре Поликарпо коснулась безнадёжность, источаемая этими взглядами, он почти умер. Он перевёл взгляд на капрала, надеясь хотя бы в его взоре уловить что-то человеческое, тёплое, быть может, сожалеющее, но капрал не смотрел на него, занятый осмотром ружей. Да и что мог бы увидеть падре в этих никогда не спящих безумных глазах?.. А сквозь чёрные очки лейтенанта Луиса Бастиани при всём желании нельзя было ничего рассмотреть. Тогда падре Поликарпо хватило сил осенить гвардейцев крестом и произнести «Благослови Бог, дети мои», после чего голова его пала на грудь и он горько заплакал, а губы его торопливо шептали – то ли молитвы, то ли имена ненаглядных его приснопамятных чад.

По команде капрала ружья были подняты, цель взята. Все замерли, ожидая отмашки лейтенанта Бастиани. Лейтенант всегда наслаждался этой минутой, которую он старательно растягивал так, чтобы у приговорённого забилась где-то под кадыком безумная надежда: а вдруг?! вдруг поступило распоряжение об отмене казни, вдруг лейтенант всего лишь намеренно тянет время, чтобы помучить, прежде чем дать команду опустить ружья?! По губам Бастиани скользила едва заметная улыбка.

Наконец он небрежно махнул рукой. «Пли!» – озвучил капрал. Сердце падре оборвалось. Грянули почти идеальным залпом три ружья. Падре Поликарпо медленно повалился на колени и ткнулся лбом в палую листву. Тело его сотрясалось то ли в рыданиях, то ли в конвульсиях. Солдаты вернули ружья к ноге. Потом по команде капрала повернулись и, забросив ружья на плечо, кое-как ровняя шаг, отправились в казарму.

«Встаньте, святой отец, – насмешливо произнёс лейтенант. – Встаньте и восплачьте, ибо вы не на небесах благословенных, вы всё ещё на этой проклятой земле. Не корите меня, ибо моей вины тут нет, я бы сделал всё от меня зависящее, чтобы переправить вас прямиком в ад, где таким лицемерам и оборотням, как вы, самое место. Но что делать, если я не выношу приговоров, – я лишь привожу их в исполнение». – «Но как же?..» – выдохнул падре Поликарпо сквозь сдавленные рыдания. – «Условная казнь – таково было решение комиссии, – пояснил лейтенант. – За вас вступились церковь и полковник Ансельмо Камарра. Кажется, он ваш прихожанин?» Полковник Ансельмо Камарра никогда не был прихожанином церкви Святого Инасио, что в Тапалье, но дочь его, прекрасная Марианхель, одно время посещала церковь и даже тайно симпатизировала падре Поликарпо, и это она упросила отца отменить падре смертную казнь. «Отменить? – нахмурился полковник Ансельмо Камарра. – Чёрт возьми, да ты с ума сошла, козочка моя! Как я могу отменить казнь какой-то красной сволочи, хоть бы на нём была и кардинальская шапка? Нет, ты положительно сошла с ума». На счастье падре Поликарпо и не без содействия Марианхель коллегия епископов тоже подняла свой голос в защиту священнослужителя, ему вторили голоса верующих Тапальи, и это позволило полковнику однажды вечером, когда добрая Марианхель снова пришла просить его за падре, бросить, сердито дёргая ус: «Хорошо, козочка моя, хорошо. Совсем отменять расстрел я не стану, это было бы слишком, но… пусть будет условная казнь. Да, да, он будет жив, твой падре-шмадре, он будет живее всех живых. Разве что обделается малость. Но это, знаешь, бодрит…»

«Вы должны до конца дней своих славословить полковника и петь ему „многая лета“ или что там у вас полагается петь», – сказал лейтенант Луис Бастиани, наблюдая, как плачущий падре Поликарпо пытается подняться и царапает скрюченными пальцами расстрельную стену, сдирая с неё бурые полоски засохшей крови. «Разумеется, – отозвался падре. – До конца дней, сеньор лейтенант, до самого конца этих скорбных дней…» – «Ну вот и ладно, – сказал лейтенант. – Надеюсь, эта казнь послужит вам на пользу. Вы свободны». – «Свободен?.. Кажется, вы даже не понимаете, о чём говорите», – скорбно покачал головой падре Поликарпо, на которого в минуту его недавней „смерти“ словно снизошло озарение свыше, заставившее в мгновение ока обозреть свою жизнь. Полковник Ансельмо Камарра был прав, говоря, что «это бодрит». Лейтенант Луис Бастиани не стал ничего спрашивать, услышав странную реплику падре, и ничего не сказал, но лишь пожал плечами, покривил губы и, так и не сняв чёрных очков, хотя зрелище крови ему сегодня не предстояло, отправился к себе. А падре Поликарпо ещё долго стоял на коленях у расстрельной стены и молился Господу. Потом он поднялся и неверной походкой поплёлся в Тапальо – мёртвый, хоронить своих мертвецов. И когда он вошёл в ризницу, чтобы переодеться, то не поверил ни ушам своим, ни глазам: навстречу ему, хрипло мяукая, выполз чуть живой Кардинал, волоча безжизненные задние лапы. И замурлыкал, когда рука плачущего падре ласково коснулась его головы.

Тем временем наступала осень, земля становилась всё мягче от покрывающей её палой листвы, чей горький аромат заглушал сладкий запах пролитой крови.

Однажды Тани не вернулась с очередного допроса. Не вернулась и на следующий день. И ещё через день её не было.

Значит, она улетела, понял Матео. Не выдержала. Ну что ж… правильно, давно надо было, – всё равно ведь синие мундиры не выпустили бы её живой. Жаль только, что придётся ей навсегда остаться птицей. Птицей быть хорошо, но человеком всё же, наверное, лучше… если только ты не лейтенант Бастиани.

Матео Сакраменто несколько дней не забирали на допрос, словно лейтенант намеренно томил его неизвестностью. Он же не знал, что Тани предупредила Матео. А потом в один из хмурых дней два чиринго с тусклыми глазами пришли за ним. Они были мокры от дождя, густо воняли мокрой валяной шерстью, дышали чесноком и ненавистью. «Сегодня ты наконец сдохнешь», – довольно сообщил один. «Как пить дать», – кивнул другой. Впрочем, так они говорили каждый раз – незначительно менялись лишь интонации да набор слов, но смысл всегда был один и тот же. Матео Сакраменто так привык к подобным заявлениям, что уже почти не обращал на них внимания и ничто в его сердце не отзывалось ни страхом, ни болью. Да братья, кажется, уже и сами не верили, что Матео когда-нибудь умрёт. Их давно подмывало спросить, уж не покровительствует ли Матео какой-нибудь святой, что помогает ему выживать в этой круговерти нежданных смертей и недожитых жизней. Матео и сам часто задумывался над тем, что плен его затянулся, что ничего с ним не происходит, что пора бы уже наступить какому-то концу, чтобы жизнь не превратилась в яму из пустых дней, в которых его как будто и нет.

Лейтенант Луис Бастиани встретил его улыбкой. Матео сразу увидел, что на столе перед ним возле полупустого стакана писко лежат сложенные чёрные очки и пара перчаток. Это значило, что лейтенант пока ещё не определился, какое направление получит их сегодняшняя встреча, и всё будет зависеть от того, что скажет или не скажет Матео и от того, в какую сторону вдруг повернёт настроение лейтенанта после второго стакана выпивки. Бастиани показал глазами на табурет по другую сторону стола, подвинул второй стакан и традиционную пачку «Хабанерас». Под пристальным взглядом лейтенанта Матео опустился на табурет, достал из пачки сигарету, закурил. Он любил горький вкус «Хабанерас» и то, как сразу кружится голова после первой крепкой затяжки – отличные сигареты, он не курил ничего лучше в своей жизни. Сплёвывая ниточки табака, попавшие на язык, он молча глядел в лицо лейтенанту сквозь облачко синего дыма. Удивительно, но в этот момент Луис Бастиани совсем не представлялся ему ни кровожадным врагом, хотя несомненно он им был, ни жестоким убийцей, которым столь же несомненно являлся.

«Где Тани?» – спросил Матео, после того как раздавил окурок в пепельнице и запил сигарету глотком писко. «А что тебе до этой девчонки?» – покосился на него лейтенант Бастиани, отпивая из своего стакана. Матео не ответил, только смотрел в глаза лейтенанта, пытаясь угадать ответ. Лейтенант Бастиани, наверное, прочитал во взгляде Матео всё что хотел. Он пожал плечами и сказал: «Её расстреляли». – «Когда?» – спросил Матео, чувствуя, как останавливается сердце. «В четверг. Получили депешу из Риадеро. Расстрелять немедленно». Матео подумал: «Врёт! Врёт, сволочь! Она улетела от них, но не может же он сказать мне этого. Вот и выдумывает». А вслух он сказал: «Я хочу увидеть её могилу». Лейтенант недоуменно моргнул и почесал нос. Кажется, он растерялся. «Тело сожгли», – сказал он. Звучало это не очень правдоподобно, как показалось Матео Сакраменто, хотя он знал, что расстрелянных действительно зачастую сжигали, чтобы не тратить время и силы на копание могил. «Почему?» – спросил он. «Таково было распоряжение. Она была воладорой, занималась колдовством, нужно было её сжечь, чтобы не ожила, – сказал Бастиани. А потом вдруг заорал: – Пошёл к дьяволу! Как ты смеешь задавать мне вопросы? Что ты о себе возомнил, красный подонок?» – «Ведь она улетела, правда?» – доверительно улыбнулся и понизил голос Матео Сакраменто. «Да! – яростно просипел Луис Бастиани. – На небеса улетела эта чёрная шлюха, понятно? Дымом, на небеса!»

Потом, раскурив пахиту и сделав пару торопливых затяжек, лейтенант как будто немного успокоился. Он поглядел на Матео Сакраменто с укором, будто тот обидел его несправедливостью или жестокой насмешкой. Потом вздохнул, улыбнулся и заговорил почти дружески. «А что, ты так и не переспал с этой девкой? – спросил он. – Сам виноват – у тебя было полно времени. Но не огорчайся, ты ничего не потерял: она была неумеха и сумасшедшая. Да-да, самая настоящая сумасшедшая – воображала, что умеет превращаться в птиц и летать, что может обратиться песком и стать песочными часами, и всякое такое разное… Заговаривалась, в общем. Слышал бы ты её бредни про Африку! Я думал, она притворяется, потому что поначалу ничего такого у неё не замечалось, самая обычная шлюшка. А через полгода вдруг начала заговариваться. Доктор Гильермо Передес из Тапальо освидетельствовал её и подтвердил, что она сумасшедшая. – Лейтенант усмехнулся. – Но я не стал отражать этого в рапорте. А то в штабе наверняка нашёлся бы какой-нибудь идиот, помешанный на невинных жертвах. Знаешь, чины вроде меня – до лейтенанта – твёрдо стоят ногами на земле, помнят, где находятся, и знают, что такое война. А все эти штабные крысы, эти капитаны-пеликаны, майоры-сикоморы и полковники-мухоловники – они любят поиграть в милосердие, всё делают с оглядкой на бога и общественное мнение, всё мечтают заработать себе на билет в рай. Как будто живут не в этом мире, среди этих вот людей… вроде тебя. В общем, я не стал указывать в рапорте, что доктор определил у неё сумасшествие, а написал, будто девка – воладора, занимается колдовством, иначе эти толстопузы решили бы, что девчонке место в больнице и, чего доброго, приказали бы отпустить. А этой шлюшке только того и надо было».

Сказав так, лейтенант крикнул братьев чиринго и велел им увести Матео, хотя сначала собирался немного «размять плечи», как он это называл.

Ночью Матео снилась птица. Чёрная птица. Это была цапля, необычная чёрная цапля – сроду не водилось в тех краях таких птиц. Она стояла на одной ноге и смотрела на него бусинами глаз. «Я понял, – сказал ей Матео. – Ты улетела. Это хорошо. Живи и, пожалуйста, будь осторожна, не окажись на пути какого-нибудь охотника! Надеюсь, скоро ты увидишь Африку и споёшь ей свою песню». Птица ничего не ответила ему. Быть может, она просто не умела говорить, ведь даже во сне птицы не всегда умеют разговаривать, да, наверняка, но Матео Сакраменто стало очень грустно и с этим ощущением грусти он провёл весь наступивший день.

С того дня Матео Сакраменто до самого конца оставался единственным пленником лейтенанта Бастиани, или, по крайней мере, единственным заключённым на бывшем складе скобяной лавки Адальберто Гомеса. Теперь у лейтенанта оставалось больше времени, поэтому Матео уводили к нему почти каждый день. Иногда Луис Бастиани встречал его в чёрных очках и в чёрных же кожаных перчатках на руках, и тогда Матео понимал, что сегодня лейтенанту пришла охота «размять плечи». Но чаще его ждал стакан на столе, напротив лейтенантского, а между стаканами стояла початая бутылка писко, текилы или каньи, графин с хинной водой и тарелка с какой-нибудь незамысловатой закуской, лимоном и гроздью винограда. Лежала полупустая пачка «Хабанерас» для Матео – лейтенант курил только пахиты. Когда Матео Сакраменто садился на табурет, и чиринго по едва заметному мановению пальца лейтенанта выходили, начиналась у них странная беседа, на первый взгляд совершенно бессмысленная, но на самом деле исполненная хитроумных намёков и полунамёков, понятных только посвящённому, коварных подводных течений и водоворотов, обходов с фланга и стремительных рейдов в тыл. Лейтенант Луис Бастиани упорно именовал Матео «красным», Матео Сакраменто же в свою очередь не уставал повторять, что он не красный, никогда им не был и не имеет к красным никакого отношения, если не считать того, что некоторые его товарищи, вроде Хосе Рохаса, ушли в партизаны, но все они уже давно или недавно мертвы. «Но много ещё живых, – дёргал губой лейтенант Луис Бастиани. – Много ещё этой дряни ходит по нашей земле. И я не успокоюсь, пока не изведу вас всех».
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3