– И вам трудно об этом говорить, я вижу.
– Да, нелегко.
– Ну и не станем, – сказала Полина и задумалась.
– Послушайте, однако, – начала она, – я сама хочу быть с вами откровенна и сказать вам, что я тоже любила когда-то и думала вполне принадлежать одному человеку. Может быть, это была с моей стороны ужасная ошибка, которой, впрочем, теперь опасаться нечего! Человек этот, по крайней мере для меня, умер; но я его очень любила.
Калинович молчал.
– Вы не будете за это на меня сердиться? – продолжала Полина.
– По какому оке праву? – проговорил он, наконец.
– По праву мужа, – отвечала с улыбкой Полина.
– Что ж? – отвечал Калинович, тоже с полуулыбкой.
– Не сердитесь… Я вас, кажется, буду очень любить! – подхватила Полина и протянула ему руку, до которой он еще в первый раз дотронулся без перчатки; она была потная и холодная. Нервный трепет пробежал по телу Калиновича, а тут еще, как нарочно, Полина наклонилась к нему, и он почувствовал, что даже дыхание ее было дыханием болезненной женщины. Приезд баронессы, наконец, прекратил эту пытку. Как радужная бабочка, в цветном платье, впорхнула она, сопровождаемая князем, и проговорила:
– Bonjour!
– Bonjour! – сказала Полина и сейчас же представила ей Калиновича как жениха своего.
– Ah, je vous felicite[104 - Ах, поздравляю вас (франц.).], – проговорила баронесса.
– Et vous aussi, monsieur[105 - И вас также, сударь (франц.).], – прибавила она, протягивая Калиновичу через стол руку, которую тот пожимая, подумал:
«Вот кабы этакой ручкой приходилось владеть, так, пожалуй бы, и Настеньку можно было забыть!»
Баронесса, конечно, сейчас же вызвала разговор о модах и по случаю предстоявшей свадьбы вошла в мельчайшие подробности: она предназначила, как и у кого делать приданое, кто должен драпировать, меблировать спальню и прочие комнаты, обнаружа при этом столько вкуса и практического знания, что князь только удивлялся, восхищался и поддакивал ей. Калинович тоже делал вид, как будто бы все это занимает его, хоть на сердце были невыносимые тоска и мука.
В дальнейшем ходе событий жених и невеста стали, по заведенному порядку, видаться каждый день, и свидания эти повлекли почти ожидаемые последствия. Кто не знает, с какой силой влюбляются пожилые, некрасивые и по преимуществу умные девушки в избранный предмет своей страсти, который дает им на то какой бы ни было повод или право? Причина тому очень простая: они не избалованы вниманием мужчин, но по своему уму, по своему развитию (жаждут любви; им потребно это чувство, и когда подобная звезда восходит на их горизонте, они, как круглые бедняки, страстно и боязливо хватаются за свою последнюю лепту. С Полиной, каковы бы ни были ее прежние чувства к князю, но, в настоящем случае, повторилось то же самое: с каждым, кажется, часом начала она влюбляться в Калиновича все больше и больше. Бывши скупа и расчетлива не меньше матери, она, не ожидая напоминаний князя, подарила жениху разом билет в полтораста тысяч серебром. Калинович поцеловал у ней при этом руку и был как будто бы поласковей с нею; но деньги, видно, не прибавили ему ни счастия, ни спокойствия, так что он опять не выдержал этой нравственной ломки и в одно милое, с дождем и ветром, петербургское утро проснулся совсем шафранный: с ним сделалась желчная горячка!
Полина перепугалась, сейчас же переехала в город и непременно хотела сама ухаживать за больным, постоянно стараясь развлекать его своими ласками.
Сделавшись от болезни еще нервней и раздражительней, Калинович, наконец, почувствовал к невесте то страшное физиологическое отвращение, которое скрывать не было уже никаких человеческих сил, и чем бы все это кончилось, – неизвестно! К счастию, лечивший его доктор, узнав отношения лиц и поняв, кажется, отчего болен пациент, нашел нужным, для успеха лечения, чтоб невеста не тревожила больного и оставляла его больше в покое, больше одного. Он передал это князю, который, в свою очередь, тоже хорошо понимая настоящую сущность, начал употреблять всевозможные уловки, чтоб задержать Полину у ней на квартире, беспрестанно возил ее по магазинам, и когда она непременно хотела быть у Калиновича, то ни на одну секунду не оставлял ее с ним вдвоем, чтоб не дать возможности выражаться и развиваться ее нежности.
Свадебные хлопоты стали приходить к концу. Калинович худой, как скелет, сидел по обыкновению на своей кровати. Человек доложил ему, что пришел генеральшин Григорий Васильев.
– Пусти! – сказал Калинович.
Вошел знакомый нам старик-повар, еще более оплешивевший, в старомодном, вишневого цвета, с высоким воротником, сюртуке, в светло вычищенных сапожках и серебряным перстнем на правой руке.
– Что тебе надобно? – спросил Калинович.
– Так как, выходит, являюсь господину и барину моему, на все дни живота моего нескончаемому… – отвечал Григорий Васильев, свернув несколько голову набок и становясь навытяжку.
Калинович посмотрел на него.
– Собственно, как старому генералу, за которого теперь все наши помыслы и сердец наших излияния перед престолом всевышнего изливаться должны за успокоение их высокочувствительной души, и больше ничего… так я и понимаю!..
Калинович догадался, что старик был сильно выпивши, и, желая от него скорее отделаться, подал было ему три рубля серебром, но Григорий Васильев отступил несколько шагов назад.
– Не за тем, Яков Васильич, являюсь, – возразил он с усмешкою, – но что собственно вчерашнего числа госпожа наша Полина Александровна, через князя, изволила мне отдать приказ, что, так как теперича оне изволят за вас замуж выходить и разные по этому случаю будут обеды и балы, и я, по своей старости и негодности, исполнить того не могу, а потому сейчас должен сбираться и ехать в деревню… Как все это я понимать могу? В какую сторону? – заключил старик и принял вопросительную позу.
Калинович, однако, ничего не отвечал ему.
– Не дела моего исполнить не могу – это только напрасные обиды их против меня, – продолжал Григорий Васильев, – а что я человек, может быть, опасный – это может быть… – присовокупил он с многозначительной миной.
– Чем же ты человек опасный? – спросил наконец Калинович, которого начинала несколько забавлять эта болтовня.
– Коли приказанье будет, я доклад смелый могу держать, – отвечал старик с какой-то гордостью. – Григорий Васильев не такой человек, чтоб его можно было залакомить или закупить, что коли по головке погладить, так он и лапки распустит: никогда этого быть не может. У Григорья Васильева, – продолжал он умиленным тоном и указывая на потолок, – был один господин – генерал… он теперь на небе, а вы, выходит, преемник его; так я и понимаю!
– Конечно, – подтвердил Калинович.
– И ежели вы теперича, – продолжал старик еще с большим одушевлением, – в настоящем звании преемник его чинов, крестов и правил, вы прямо скажете: «Гришка! Поди ты, братец, возьми в своей кухне самое скверное помело и выгони ты этого самого князя вон из моего дома!» А я исполнить то должен, и больше ничего!
Последние слова уж заметно заинтересовали Калиновича.
– Что ж тебе так не нравится князь? – спросил он.
– Князь!.. – воскликнул старик со слезами на глазах. – Так я его понимаю: зеленеет теперь поле рожью, стеблями она, матушка, высокая, колосом тучная, васильки цветут, ветерок ими играет, запах от них разносит, сердце мужичка радуется; но пробежал конь степной, все это стоптал да смял, волок волоком сделал: то и князь в нашем деле, – так я его понимаю.
– Что ж, разорил что ли он? – спросил Калинович.
– Тьфу для нас его разоренье было бы! – отвечал Григорий Васильев. – Слава богу, после генерала осталось добра много: достало бы на лапти не одному этакому беспардонному князю, а и десятку таких; конечно, что удивлялись, зная, сколь госпожа наша на деньгу женщина крепкая, твердая, а для него ничего не жалела. Потеряв тогда супруга, мы полагали, что оне либо рассудка, либо жизни лишатся; а как опара-то начала всходить, так и показала тоже свое: въявь уж видели, что и в этаком высоком звании женщины не теряют своих слабостей. Когда приехала вдовицей в деревню, мелкой дробью рассыпался перед ними этот человек. Портреты генерала, чтоб не терзали они очей ее, словно дрова, велел в печке пережечь и, как змей-искуситель, с тех же пор залег им в сердце и до конца их жизни там жил и командовал. Бывало, мину к кому из людей неприятную отнесет, смотришь, генеральша и делает с тем человеком свое распоряжение… Все должны были угождать, трепетать и раболепствовать князю!
Калинович начинал хмуриться.
– Что ж у них, интрига, что ли, была? – спросил он.
Григорий Васильев пожал плечами.
– Горничные девицы, коли не врут, балтывали… – проговорил он, горько усмехнувшись. – И все бы это, сударь, мы ему простили, по пословице: «Вдова – мирской человек»; но, батюшка, Яков Васильич!.. Нам барышни нашей тут жалко!.. – воскликнул он, прижимая руку к сердцу. – Как бы теперь старый генерал наш знал да ведал, что они тут дочери его единородной не поберегли и не полелеяли ее молодости и цветучести… Батюшка! Генерал спросит у них ответа на страшном суде, и больше того ничего не могу говорить!
– Отчего ж не говорить? – спросил мрачно Калинович и потупляя глаза.
– Говорить! – повторил старик с горькою усмешкою. – Как нам говорить, когда руки наши связаны, ноги спутаны, язык подрезан? А что коли собственно, как вы теперь заместо старого нашего генерала званье получаете, и ежели теперь от вас слово будет: «Гришка! Открой мне свою душу!» – и Гришка откроет. «Гришка! Не покрывай ни моей жены, ни дочери!» – и Гришка не покроет! Одно слово, больше не надо.
– Конечно, говори, тем больше, когда начал, – повторил Калинович еще более серьезным тоном.
– Говори! – повторил опять с горькою усмешкою и качая головой Григорий Васильев. – Говорить, батюшка, Яков Васильич, надобно по-божески: то, что барышня, может, больше маменьки своей имела склонность к этому князю. Я лакей – не больше того… и могу спросить одно: татарин этот человек али христианин? Как оне очей своих не проглядели, глядючи в ту сторону, откуда он еще только обещанье сделает приехать… Батюшка, господин наш новый! А коли бы теперь вам доложить, какие у них из этого с маменькой неудовольствия были, так только одна царица небесная все это видела, понимала и судила… Мы, приближенная прислуга, не знаем, кому и как служить; и я, бывало, по глупому своему характеру, еще при жизни покойной генеральши этим разбойникам, княжеским лакеям, смело говаривал: «Что это, говорю, разбойники, вы у нас наделали! Словно орда татарская с барином своим набежали к нам, полонили да разорили, псы экие!»
Калинович слушал молча и только еще ниже склонил голову.
– Батюшка, Яков Васильич! – восклицал Григорий Васильев, опять прижимая руку к сердцу. – Может, я теперь виноватым останусь: но, как перед образом Казанской божией матери, всеми сердцами нашими слезно молим вас: не казните вы нашу госпожу, а помилуйте, батюшка! Она не причастна ни в чем; только злой человек ее к тому руководствовал, а теперь она пристрастна к вам всей душой – так мы это и понимаем.
Калинович молчал.