Князь слушал Калиновича, скрестив руки.
– Потому только, скажите, пожалуйста! Это уж очень чувствительно, – проговорил он.
Калинович вышел из себя.
– Прошу вас, князь, не говорить таким образом. Цинизм ваш вообще дурного тона, а тут он совершенно некстати. Говоря это, вы сами не чувствуете, как становитесь низко, очень низко, – сказал он раздраженным голосом.
Князь пожал плечами.
– Положим, – начал он, – что я становлюсь очень низко, понимая любовь не по-вашему; на это, впрочем, дают мне некоторое право мои лета; но теперь я просто буду говорить с вами, как говорят между собой честные люди. Что вы делаете? Поймите вы хорошенько! Не дальше как сегодня вы приходите и говорите, что девушка вам нравится, просите сделать ей предложение; вам дают почти согласие, и вы на это объявляете, что любите другую, что не можете оставить ее… Как хотите, ведь это поступки сумасшедшего человека; с вами не только нельзя дела какого-нибудь иметь, с вами говорить невозможно. Это черт знает что такое! – заключил князь с достоинством.
– Да, я почти сумасшедший! – произнес Калинович. – Но, боже мой! Боже мой! Если б она только знала мои страдания, она бы мне простила. Понимаете ли вы, что у меня тут на душе? Ад у меня тут! Пощадите меня! – говорил он, колотя себя в грудь.
– Все очень хорошо понимаю, – возразил князь, – и скажу вам, что все зло лежит в вашем глупом университетском воспитании, где набивают голову разного рода великолепными, чувствительными идейками, которые никогда и нигде в жизни неприложимы. Немцы по крайней мере только студентами бесятся, но как выйдут, так и делаются, чем надо; а у нас на всю жизнь портят человека. Любой гвардейский юнкер в вашем положении минуты бы не задумался, потому что оно плевка не стоит; а вы, человек умный, образованный, не хотите хоть сколько-нибудь возвыситься над собой, чтоб спокойно оглядеть, как и что… Это мальчишество, наконец!.. Вы в связи с девочкой, которая там любит вас; вы ее тоже любите, в чем я, впрочем, сомневаюсь… но прекрасно! Вам выходит другая партия, блестящая, которая какому-нибудь камергеру здешнему составила бы карьеру. В партии этой, кроме состояния, как вы сами говорите, девушка прекрасная, которая, по особенному вашему счастью, сохранила к вам привязанность в такой степени, что с первых же минут, как вы сделаетесь ее женихом, она хочет вам подарить сто тысяч, для того только, чтоб не дать вам почувствовать этой маленькой неловкости, что вот-де вы бедняк и женитесь на таком богатстве. Одна эта деликатность, я не знаю, как высоко должна поднять эту женщину в ваших глазах! Сто тысяч, а? – продолжал князь, более и более разгорячаясь. – Это, кажется, капиталец такого рода, из-за которого от какой хотите любви можно отступиться. Если уж, наконец, действительно привязанность ваша к этой девочке в самом деле так серьезна – черт ее возьми! – дать ей каких-нибудь тысяч пятнадцать серебром, и уж, конечно, вы этим гораздо лучше устроите ее будущность, чем живя с ней и ведя ее к одной только вопиющей бедности. Сама-то любовь заставляет вас так поступить!
– Этой женщине миллион меня не заменит, – проговорил Калинович.
– Да, вначале, может быть, поплачет и даже полученные деньги от вас, вероятно, швырнет с пренебрежением; но, подумав, запрет их в шкатулку, и если она точно девушка умная, то, конечно, поймет, что вы гораздо большую приносите жертву ей, гораздо больше доказываете любви, отторгаясь от нее, чем если б стали всю жизнь разыгрывать перед ней чувствительного и верного любовника – поверьте, что так!.. Ну и потом, когда пройдет этот первый пыл, что ей мешает преспокойным манером здесь же выйти замуж за какого-нибудь его высокоблагородие, столоначальника, народить с ним детей, для вящего здоровья которых они будут летом нанимать на какой-нибудь Безбородке дачу и душевно благословлять вас, как истинного своего благодетеля.
– А если она не доживет до этой блаженной поры и немножко пораньше умрет? – возразил Калинович.
– Опять – умрет! – повторил с усмешкою князь. – В романах я действительно читал об этаких случаях, но в жизни, признаюсь, не встречал. Полноте, мой милый! Мы, наконец, такую дребедень начинаем говорить, что даже совестно и скучно становится. Волишки у вас, милостивый государь, нет, характера – вот в чем дело!
Калинович сидел, погруженный сам в себя.
– Если еще раз я увижу ее, кончено! Я не в состоянии буду ничего предпринять… Наконец, этот Белавин… – проговорил он.
Князь усмехнулся и, покачнувшись всем телом, откинулся на задок кресла.
– Боже ты мой, царь милостивый! Верх ребячества невообразимого! – воскликнул он. – Ну, не видайтесь, пожалуй! Действительно, что тут накупаться на эти бабьи аханья и стоны; оставайтесь у меня, ночуйте, а завтра напишите записку: так и так, мой друг, я жив и здоров, но уезжаю по очень экстренному делу, которое устроит наше благополучие. А потом, когда женитесь, пошлите деньги – и делу конец: ларчик, кажется, просто открывался! Я, признаюсь, Яков Васильич, гораздо больше думал о вашем уме и характере…
– Кто в вашу переделку, князь, попадет, всякий сломается, – произнес Калинович.
– Не ломают вас, а выпрямляют! – возразил князь. – Впрочем, во всяком случае я очень глупо делаю, что так много говорю, и это последнее мое слово: как хотите, так и делайте! – заключил он с досадою и, взяв со стола бумаги, стал ими заниматься.
Около часа продолжалось молчание.
– Князь! Спасите меня от самого себя! – проговорил, наконец, Калинович умоляющим голосом. Он был даже жалок в эти минуты.
– Но, милый мой, что ж с вами делать? – произнес князь с участием.
– Делайте, что хотите, – я ваш! – ответил Калинович.
– «Ты наш, ты наш! Клянися на мече!» – не помню, говорится в какой-то драме; а так как в наше время мечей нет, мы поклянемся лучше на гербовой бумаге, и потому угодно вам выслушать меня или нет? – проговорил князь.
– Сделайте одолжение, – отвечал Калинович.
– Одолжение, во-первых, состоит в том, что поелику вы, милостивый государь, последним поступком вашим – не помню тоже в какой пьесе говорится – наложили на себя печать недоверия и очень может быть, что в одно прекрасное утро вам вдруг вздумается возвратиться к прежней идиллической вашей любви, то не угодно ли будет напредь сего выдать мне вексель в условленных пятидесяти тысячах, который бы ассюрировал меня в дальнейших моих действиях? Для вас в этом нет никакой опасности, потому что у вас нет копейки за душой, а мне сажать вас в яму, с платою кормовых, тоже никакого нет ни расчета, ни удовольствия… Когда же вы будете иметь через меня деньги, значит – и отдать их должны. Так ведь это?
В продолжение всего этого монолога Калинович смотрел на князя в упор.
– Мы, однако, князь, ужасные с вами мошенники!.. – проговорил он.
– Есть немного! – подхватил тот. – Но что ж делать! Ничего!
Калинович злобно усмехнулся.
– Конечно, уж с разбойниками надобно быть разбойником, – произнес он и, оставшись у князя ночевать, собрал все свое присутствие духа, чтоб казаться спокойным.
XII
На другой день все стало мало-помалу обделываться. Калинович, как бы совершенно утратив личную волю, написал под диктовку князя к Настеньке записку, хоть и загадочного, но довольно утешительного содержания. Нанята была в аристократической Итальянской квартира с двумя отделениями: одно для князя, другое для жениха, которого он, между прочим, ссудил маленькой суммой, тысячи в две серебром, и вместе с тем – больше, конечно, для памяти – взял с него вексель в пятьдесят две тысячи. Дня через два, наконец, Калинович поехал вместе с князем к невесте. Свидание это было довольно странное.
– Здравствуйте, Калинович! – сказала, встречая их, Полина голосом, исполненным какого-то значения.
Тот ей ничего не ответил. Все утро потом посвящено было осматриванию маленького дачного хозяйства, в котором главную роль играл скотный двор с тремя тучными черкасскими коровами. В конюшне тоже стояли два серые жеребца, на которых мы встретили князя на Невском. Полина велела подать хлеба и начала смело, из своих рук, кормить сердитых животных. Кроме того, по маленькому двору ходили куры, которых молодая хозяйка завела, желая сделать у себя совсем деревню. Во все это Калиновича посвящали очень подробно, как полухозяина, и только уж после обеда, когда люди вообще бывают более склонны к задушевным беседам, князь успел навести разговор на главный предмет.
– Кузина, Яков Васильич, вероятно, желает, чтоб вы сами подтвердили то, что я ему передал, – сказал он.
Полина потупилась и сконфузилась.
– Я готова, – проговорила она.
– Следует, следует-с! – подхватил князь и сначала как бы подошел к балкону, а тут и совсем скрылся.
Оставшись вдвоем, жених и невеста довольно долгое время молчали.
– Нравлюсь ли я вам, Калинович, скажите вы мне? Я знаю, что я не молода, не хороша… – начала Полина.
Калинович больше пробормотал ей в ответ, что какое же другое чувство может заставить его поступать таким образом.
– А Годневу вы любили? – спросила Полина.
– Да, я ее любил, – отвечал Калинович.
– Очень?
– Очень.
– Точно ли вы оставляете ее?
Калинович усиленно вдохнул в себя целую струю воздуха.
– Она изменила мне, – проговорил он.
– Не может быть! Нет!.. Какая оке эта она!.. Я не думала этого… Нет, это, верно, неправда.
– Изменила, – повторил Калинович с какой-то гримасой.