При этих ее словах на лице Захаревского промелькнула легкая и едва заметная усмешка: он лучше других, по собственному опыту, знал, до какой степени Александра Григорьевна унижалась для малейшей выгоды своей.
– Да что же, и я, пожалуй, поклонюсь! – возразил Вихров насмешливо.
Ему уж очень стало надоедать слушание этих наставлений.
В это время дети опять возвратились на балкон. Паша кинул почти умоляющий взгляд на отца.
– Вижу, вижу, домой хочешь! Поедем! – проговорил старик и встал.
Александра Григорьевна тоже встала.
– Ну, полковник, так вы завтра, значит, выезжаете и везете вашего птенца на новое гнездышко?
– Да, завтра!.. Позвольте вашу ручку поцеловать! – И он поцеловал руку Александры Григорьевны.
Та отвечала ему почти страстным поцелуем в щеку.
– Прощай, мой ангел! – обратилась она потом к Паше. – Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все, что будет в твоей возможности, – это приказывает тебе твоя мать.
– Благодарю, Александра Григорьевна, – произнес Вихров и поцеловал у нее еще раз руку; а она еще раз поцеловала его в щеку.
– Ну, проститесь и вы, будущие друзья! – обратилась она к детям.
Те пожали друг у друга руки и больше механически поцеловались. Сережа, впрочем, как более приученный к светскому обращению, проводил гостей до экипажа и, когда они тронулись, вежливо с ними раскланялся.
Когда Вихровы выехали из ворот Воздвиженского, сам старик Вихров как будто бы свободнее вздохнул.
– Да, – произнес он протяжным голосом, – в гостях хорошо, а дома лучше!
– Зачем же, папаша, мы ездим в Воздвиженское? Там очень скучно!.. – проговорил почти строгим голосом Павел.
– Ну да так, братец, нельзя же – соседи!.. И Александра Григорьевна все вон говорит, что очень любит меня, и поди-ка какой почет воздает мне супротив всех!
Павел задумался.
– А что, она добрая или нет? – спросил он.
– Добрая, говорунья только, краснобайка!.. Все советует мне теперь, чтобы я отдал тебя в военную службу.
– Отчего же ты не хочешь отдать меня в военную?..
– Да так, братец, что!.. Невелико счастье быть военным. Она, впрочем, говорит, чтобы в гвардии тебе служить, а потом в флигель-адъютанты попасть.
– Флигель-адъютантом быть хорошо!.. – произнес ребенок с нахмуренным лицом.
– Еще бы! – сказал старик. – Да ведь на это, братец, состояние надо иметь.
Павел внимательно посмотрел на отца.
– А мы разве бедны? – спросил он.
– Бедны, братец! – отвечал Михайло Поликарпыч и почему-то при этом сконфузился.
II
Коротенькое прошедшее моего маленького героя
По приезде домой, полковник сейчас же стал на молитву: он каждый день, с восьми часов до десяти утра и с восьми часов до десяти часов вечера, молился, стоя, по обыкновению, в зале навытяжку перед образом. Пашу всегда очень интересовало, что как это отцу не было скучно, и он не уставал так долго стоять на ногах. На этот раз, проходя потихоньку по зале, Паша заглянул ему в лицо и увидел, что по сморщенным и черным щекам старика текли слезы. Тяжелые ощущения волновали в настоящую минуту полковника: он молился и плакал о будущем счастье сына, чтобы его не очень уж обижали в гимназии. При этом ему невольно припомнилось, как его самого, – мальчишку лет пятнадцати, – ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный… Полковник теперь видел, точно въявь, перед собою его искаженное, с впалыми глазами, лицо, и его искривленную улыбку, которою он как бы говорил: «А!.. За меня бог не даст счастья твоему сыну!» Слезы текли, и холод пробегал по нервам старика. Более уже тридцати лет прошло после этого события, а между тем, какое бы горе или счастье ни посещало Вихрова, искаженное лицо солдата хоть на минуту да промелькнет перед его глазами.
Паша, выйдя из комнат, сел на рундучке крыльца тоже в невеселом расположении духа. Ему почему-то вдруг припомнился серый весенний день… К нему в горницу прибегает дворовый мальчишка Титка. «Барчик, у нас в борозде под садом заяц сидит! – говорит он взволнованным голосом. – Пойдемте его ловить!..» – «Пойдем!» – говорил Павел, и оба они побежали. «Куцка! Куцка!» – кричит Титка, и Куцка, – действительно куцая, дворовая собака, – соскакивает как бешеная с сеновала, где она спала, и бежит за ними… «Заяц, заяц!» – кричит, как бы толкуя ей, Титка… Из борозды в самом деле выскакивает заяц… Куцка ударяется за ним, а за Куцкой Павел и Титка. Павел только видел, что заяц махнул в гумно; Куцка за ним; Павел и Титка, перескочив огород, тоже бегут в гумно. Заяц опять повернул в поле; Куцка немного позавязнул в огороде, проскакивая в него; заяц, между тем, далеко от него ушел; но ему наперерез, точно из-под земли, выросла другая дворовая собака – Белка – и начала его настигать… Заяц убежал в лес, Белка за ним, а за ними и Куцка… Павел и Титка долго еще стояли в поле и поджидали, не выбегут ли они из лесу; но они не выбегали. Павел, с загрязненными ногами, весь в поту и с недовольным лицом, пошел домой… Титка, тоже сконфуженный, бежал около него. «А дядя Кирьян прошлой весной так трех зайцев затравил!» – рассказывал он. – «Поди, какое счастье!» – говорил Павел. – «Что, батюшка, не поймал зайчика?» – сказала встретившаяся им дворовая баба и зачем-то поцеловала у Павла руку. – «Не поймал!» – отвечал он и ей с грустью… От этих мыслей Паша, взглянув на красный двор, перешел к другим: сколько раз он по нему бегал, сидя на палочке верхом, и крепко-крепко тянул веревочку, которою, как бы уздою, была взнуздана палочка, и воображал, что это лошадь под ним бесится и разбивает его… Теперь, впрочем, Павел давно уже ездит не на палочках, а на лошадях настоящих и довольно бойких, и до страсти любит это!.. Главное удовольствие при этом доставляли ему опасность и могущество власти над лошадью. Он один-одинехонек уезжал верст за семь через довольно большой лес; кругом тишина, ни души человеческой, и только что-то поскрипывает и потрескивает по сторонам. Лошадь идет, навострив уши, вздрагивая и как бы прислушиваясь к чему-то. Но вот огромная глинистая гора; Павел слегка только придерживает поводья. Лошадь осторожнейшим образом сходит с горы, немного приседая назад и скользя копытами по глине; Павел убежден, что это он ее так выездил. За горой надобно проехать через довольно крутой мост; на середине его большая дыра. Павел нарочно погоняет лошадь и направляет ее на эту дыру; но она ее перескакивает. Следующую речку Павел решился переехать вброд. Речонка тоже пенится и шумит; лошадь немножко заартачилась. Павел смело нукает ее; лошадь осторожно входит в воду. На середине реки ей захотелось напиться, и для этого она вдруг опустила голову; но Павел дернул поводьями и даже выругался: «Ну, черт, запалишься!» В такого рода приключениях он доезжает до села, объезжает там кругом церковной ограды, кланяется с сидящею у окна матушкой-попадьею и, видимо гарцуя перед нею, проскакивает село и возвращается домой… Года с полтора тому назад, между горничною прислугою прошел слух, что к полковнику приедет погостить родная сестра его, небогатая помещица, и привезет с собою к Павлу братца Сашеньку. Паша сначала не обратил большого внимания на это известие; но тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее – братец Сашенька – оказался почти ровесником Павлу: такой же был черненький мальчик и с необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками.
– Нет ли у вас ружья? Я с собою пороху и дроби привез, – начал он почти с первых же слов.
– У меня нет; но у папаши есть, – отвечал Павел с одушевлением и сейчас же пошел к ключнице и сказал ей: – Афимья, давай мне скорей папашино ружье из чулана.
– Да он разве велел? – спросила было та.
– Велел, – отвечал Павел с досадою. Он обыкновенно всеми вещами отца распоряжался совершенно полновластно. Полковник только прикидывался строгим отцом; но в сущности никогда ни в чем не мог отказать своему птенчику.
Когда ружье было подано, братец Сашенька тотчас же отвинтил у него замок, смазал маслом, ствол продул, прочистил и, приведя таким образом смертоносное орудие в порядок, сбегал к своей бричке и достал там порох и дробь.
– А где бы выстрелить в цель? – сказал он.
– У нас в гумне, – отвечал Павел.
Побежали в гумно. Братец Сашенька зарядил ружье. Павел нарисовал ему у овина цель углем. Братец Сашенька выстрелил, но не попал: взял выше! Потом выстрелил и Павел, впившись, кажется, всеми глазами в цель; но тоже не попал. Вслед затем они стали подстерегать воробьев. Те, разумеется, не заставили себя долго дожидаться и, прилетев целою стаей, уселись на огороде. Братец Сашенька выстрелил, убил двоих; Павлу очень было жаль их, однакож он не утерпел и, упросив Сашу зарядить ему ружье, выстрелил во вновь прилетевшую стаю; и у него тоже один воробышек упал; радости Паши при этом пределов не было!
– Кто тут стреляет? – прислал из горниц спросить полковник.
– Мы!.. – отвечал Павел. – И будем еще долго стрелять!.. – прибавил он решительно.
На другой день, они отправились уже в лес на охоту за рябчиками, которых братец Сашенька умел подсвистывать; однако никого не подсвистал. Через неделю, наконец, тетенька и братец Сашенька уехали. Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку. Но Павел об Саше грустил несколько дней и вместе с тем стал просить отца, чтобы тот отдал ему свое ружье. Полковник поморщился, поежился, но махнул рукой и отдал. Павел с тех пор почти каждый день начал, в сопровождении Титки и Куцки, ходить на охоту. Охотником искусным он не сделался, но зато привык рано вставать и смело ходить по лесам. Каких он не видал высоких деревьев, каких перед ним не открывалось разнообразных и красивых лощин! Утомившись, он очень любил лечь где-нибудь на траве вверх лицом и смотреть на небо. И вдруг ему начинало представляться, что оно у него как бы внизу, – самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, – и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь – и он упадет туда, вниз, в небо. Павлу делалось при этом и страшно, и весело…
В нынешнее лето одно событие еще более распалило в Паше охотничий жар… Однажды вечером он увидел, что скотница целый час стоит у ворот в поле и зычным голосом кричит: «Буренушка, Буренушка!..»
– Что ты кричишь? – спросил ее Павел.
– Буренушки, батюшка, нет; не пришла, – отвечала та.
Потом он видел, что она, вместе с скотником, ушла в лес. Поутру же он заметил, что полковник сидел у окна сердитым более обыкновенного.
– Что вы, папаша, такой? – спросил он его.
– Да, вон корова пропала, лучшая, шельмы этакие! – отвечал полковник.
Вскоре после того Павел услышал, что в комнатах завыла и заголосила скотница. Он вошел и увидел, что она стояла перед полковником, вся промокшая, с лицом истощенным, с ногами, окровавленными от хождения по лесу.
– Что, нашла корову? – спросил ее Павел.