– Воевода Дмитрий Иваныч вопрошает, а не пойдут ли к южному морю за Плоскиней тем с его кметями витязи дружины Александра Левонтьича – Евпатий Коловрат и Алёша Суздалец?
Вопрос прозвучал неожиданно, на некоторое время в горнице повисла тишина.
До Евпатия суть сказанного дошла не сразу. А когда понял, то немедленно воскликнул:
– А чего ж не пойти? Дело благое, заодно и половецких людишек нито пощипаем за их неправды.
– Любо! – передразнил сына Лев Гаврилыч. – Елене что скажешь? Баба едва оправилась опосля «нави»[41 - Навь – смерть.] твоей.
– Елена знала, кто её в замуж берёт, – твёрдо возразил Евпатий. – Я и в те времена со сторож не вынимался.
– Чуть возвернулся и сызнова в пасть волчью? Смотри, да думай, пряников сладких тебе там не дадут. Это я тебе как отец сказывал. А как воевода советую: заставлять не могу, только добрым согласием.
– Память Александра Левонтьича к тому призывает, батюшка. И кто мы будем, ежели не отмстим за него и всех прочих?
– Да уж, – молвил Вадим Данилович, – израдец ныне ходит доволен собой и помыслить не смеет, что за ним придут. Не ждёт лиха на главу свою.
– Как же мой побратим Алёша?
– Мыслю, должон быть в Рязани. Не утерпит. Гонца во Владимир я послал накануне. Зная Суздальца, скажем, выедет немедля, невзирая, что ночь. Утресь прибежит.
– Преклоняюсь пред тобой, воевода, – от души сказал Евпатий, – видишь на шаг впереди.
– То-то и худо, – посмеялся Лев Гаврилович, – надо бы на версту вперёд.
– Из Владимира прибыл витязь с оруженосцем, – объявил караульный. – Накажешь впускать?
– Впускай обоих. Вадим Данилыч, иди распорядись.
– Мыслю так, сыне, – шёпотом сказал Лев Гаврилович, – Елене и мамыньке скажем, мол, отправляешься в Киев, повезёшь грамоту князю киевскому Владимиру Рюриковичу от рязанского Юрия Игоревича. И не более того.
– Не годится, батюшка мой родный, жена моя правды достойна. А коли не можно сказать – краше смолчу. Про грамоту скажу, мы ведь повезём грамоту киевскому воеводе?
Но Елена не поверила в обычную безопасную поездку в южные края.
Понимающе улыбнулась и сказала с грустной улыбкой.
– Супруг мой, я, конечно, баба, конечно, глупая, но сердце моё и душа моя самим Господом Богом к тебе привязаны, а потому опасность, могущую угрожать тебе, я чувствую наперёд. Знаю, Евпатий, путь не скор, путь не прост, тем более что путь в те самые края, из которых ты едва вживе возвернулся. И опять в пасть? Пообещай…
– Путь не близок, лада моя, – перебил Елену. – Обещать ничего не стану.
– И не говори, что грамотку повезёшь. Али у батюшки с дядей простых гонцов недостаёт?
– Грамотку повезу, как Бог свят, – ответил Евпатий, глубоко вздохнув. – О прочем даже не пытай.
– Не стану. Поезжай. Да хранит тебя Господь, Его ангелы и моя любовь.
Она перекрестила мужа, поцеловала в лоб.
Евпатий подошёл к колыбели сына Александра.
– Расти на радость нам, сыне мой, – молвил шёпотом, чтобы не разбудить. – Станешь большим, заменишь отца, будешь ему опорой и утешением, продолжением нашего рода рязанского.
Войдя в горницу, Трофим едва не присвистнул: ожидалось увидеть иное.
«Тайная княжеская служба, тоже мне… Голые бревенчатые стены, массивный дубовый стол с дубовыми же скамьями, несколько простых подсвечников на три свечи каждый, да полочки со свитками да книгами позади воеводского кресла. Небогато! Ихнее богатство и мощь не здесь, а в закромах князя рязанского».
Пока оглядывался, вошли воеводы.
Поклонился низко.
– Сядь, Трофим, – сказал Лев Гаврилович, – предстоит нам долгое толковище.
Послушно сел.
Льва Гавриловича он запомнил по первой встрече, то был день, когда оплакивали Евпатия. И то был совсем другой муж: стар, немощен, убит горем, часто моргающие глаза заволочены слезами.
Ныне пред ним предстал иной: пожилой, но холёный, с короткой бородой и властным взглядом, нос с горбинкой, голос твёрд. Один из первых воевод Рязанской земли. Такому и без желания станешь повелеваться.
– Трофим, сын Аникея из ремесленной слободы, – стал говорить Вадим Данилович. – Родителев вживе нет. Коренной рязанец. Дружинник Ингваря Игоревича. В полон угодил чуть более пяти лет назад, находясь в сторожевой заставе Дикого поля. Угодил по глупости и беспечности. Уцелел чудесным образом – один из пятерых. Ныне проживает в родительской избе. Так ли, Трофиме?
– Так, воевода, – отвечал Трофим осторожно. – Служил в десятке Евпатия Коловрата. В Диком поле нарвались мы негаданно на диких половцев.
– То ведомо, что израды не было, – насупился Лев Гаврилович, – была обычная беспечность и рассупонивание. Да что ныне о том? От тебя треба – день за днём сказывать особенно запомнившееся о пребывании в колодках. Зело дотошно о приходе монголов и вызволении из неволи. С кем ушёл, куда и каким способом?
Трофим хотел было поинтересоваться, к чему всё это, но прикусил язык, едва Вадим Данилович взглядом пресёк его вопрос.
Здесь не до того. Тайная служба вопросов не любит, она их только задаёт.
И Трофим стал сказывать, долго, сбивчиво, порой до двух раз возвращаясь к одному и тому же.
Дошли до монголов, Вадим Данилович попросил более подробностей, задавал уточняющие вопросы, побуждающие Трофима вспомнить то, о чём и думать забыл.
Но повествование бывшего колодника окончилось, принесли квас.
Вадим Данилович позвал:
– Кирилл, всё ли успел записать?
– До последнего глагола, воевода, – отвечал невидимый писец.
Трофим удивлялся, но решил, что тайная служба и есть такова.
– Теперь о важном, Трофим, – сказал Лев Гаврилович, – о службе отчине нашей.
– Токмо и мыслю о том, воевода.
– Молчи и слушай, не перебивая, – предупредил воевода Вадим Данилович.