Оценить:
 Рейтинг: 0

Адреса памяти

Год написания книги
2021
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 23 >>
На страницу:
17 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я со страхом  наблюдал за  происходящим из  зарослей малины, плотно опоясывающих нашу пасеку. «Дедушк, больно же! – сетовал я из  засады  на злобных насекомых. – Рукавицы бы хоть надел…» «Да ну, нет ничего,  – утешал  дед, – токо ж полетают – и все…»

Мед гнать,  впрочем, я уже был тут-как-тут. Но из омшаника предпочитал не высовываться.   Будто с передовой,  с пасеки в омшаник и обратно  метался с полными  рамками и покусанными  руками дядя Петя. У него уязвимым местом были только руки – в  отличие  от  меня  дядя Петя был  полностью лыс и не носил, как дед, курчавой бороды. Добытую дядей Петей рамку опускали в просторное чрево медогонки.  Раскручивали ее. Под действием центробежных сил мед «выстреливал» из запечатанных сот на стенки, сползал на дно, копился там золотистой, тягучей  массой и ждал  очереди переселиться в точку окончательной  своей приписки – сорокалитровый молочный бидон.

Когда наполнившийся медом агрегат опрокидывали во флягу, мне поручалось следить за тем, чтоб тягучий медный ток  направлялся точно в цель. Для чего выдавалась ложка, которая, впрочем, успешней заменялась пальцем. Особенно в финале, когда  янтарная струйка истончалась до золотистой  нити и медогонку вновь опрокидывали  с головы на ноги.   На  краях ее, однако, продолжала нависать драгоценная сладость,  спасти которую, иначе как облизав эти края, не представлялось никакой возможности.

Я и облизывал. Клал становившуюся неудобной  ложку на стол и, обводя указательным  пальцем липкие края медогонки, «утилизировал» отходы, отправляя их быстро в рот. Задача оказалась непосильной. Уже на первой партии я понял, что не справляюсь и требуется подмога. Рот свело от приторной сладости.  В животе все слиплось. И я  с тоской смотрел на покусанных, но бодрых деда с дядей Петей – они  и не думали заканчивать. Мед лился рекой. Год выдался на славу. Гречиха в тот год  цвела под Тамбовом, как бешеная,  обеспечив пчелиные закрома рекордным медосбором. Это меня и сгубило…

С тех пор я… все равно не прекращаю любить мед. Он пахнет дедовым омшаником. Сотами. Свежеоструганными рейками. Соломой. Сыромятной кожей для хомутов.  Высоким степным небом, где подолгу трепетали голосистые  жаворонки именно в тот год, когда цвела гречиха…

Восстание против смерти

Гагариных оторвалось от Земли на самом деле двое: старший и младший. Первый прежде нащупал дорогу в космизм. Второй уже век спустя – в космос. Первооткрывателем значился Николай. За ним уже потянулся Юрий. Оба – из самой глубинки: Тамбовской да Смоленской. Космос, стало быть, оттуда видней. Ближе – так, что ли. А может – и не ближе… Разве что ключ от него именно в тамбовских Ключах и обнаружился. В самом, что ни на есть русском захолустье. Здесь в 1829 году и удосужился появиться на свет первый русский космист Николай Федоров. Он же – незаконнорожденный сын князя Гагарина. Звездная фамилия еще вон когда позвала к звездам…

Про него мало что доподлинно известно. Хотя жил страшным  скромником и библиотечным анахоретом не так уж и давно – практически вровень с Толстым. Даже был временами с ним накоротке. Во всяком случае – до богохульных выходок графа. Притягивал своей философией воскрешения  Достоевского и Владимира Соловьева. Вдохновлял космоутопией вечной жизни Циолковского и Пастернака. Эхом радости от оживления всех предков до единого отдавался в брюсовской «Невозвратности» и платоновском «Чевенгуре». Каким-то чудом узаконился даже в русском авангарде. Точнее – угадался в контурах теней, отбрасываемых на революционное искусство то ли Шкловским, то ли Малевичем, а то – и самим Владимиром Владимировичем Маяковским. Да и, выясняется, иные фильмы Сокурова – 100-процентный федоровский мотив. А именно – воскрешения павших…

Суть всего лишь в легкой оппозиции: воскресение или воскрешение? Но легкой ли?.. На место традиционного для христианства трансцендентного воскресения в день Страшного суда русский философ Николай Федоров ставит всеобщее воскрешение из мертвых. Без избранных.  Без разделенных, как принято в религиозной традиции, на тех, кому – в ад мучиться, и тех, что – в рай лицезреть. Ибо – только человеку, как считает русский Сократ, дано спасти мир от энтропийной разрухи. То бишь – от хаоса, к которому приговорена Вселенная слепой природой. Ее, эту природу, Федоров тщится поставить на путь истинный. Путь этот должен указать человек. В нем, как считает, библиотечный мудрец, Всевышний спрятал главный запал дальнейшего развития Вселенной.

Как, впрочем, и его самого, человека, двигателя Вселенной. То есть – его преображение. В первую голову – нравственное, оплачиваемое по самому высокому курсу: возвратом ссуд на жизнь всем, кто выдал тебе их ранее. То есть – воскрешением отцов из мертвых. Как? Лучше не спрашивайте. Точнее – попробуйте принять необходимость этого постулата на веру. А о реализуемости поговорим после…

Итак: главный враг человека – это смерть. А с врагами надо бороться. Всем миром. Даже больше, чем всем – живыми и павшими, которых для этой борьбы Федоров предлагает воскресить. Иначе не исполнится божественное предначертание человека. Ему не сбыться. Не бывать самим собой. Точнее – тем, каким его хотел бы видеть Всевышний. Найдено главное дело для каждого на земле. Общее для всех. Борьба со смертью. За воскрешение и преображение. Федоров именно так и озаглавит потом свой краеугольный труд – «Философия общего дела».

Дело это, понятно, не только земного масштаба. А больше – космического. Если угодно – астрофизического, когда границы затеянного выпирают далеко за обозримый горизонт, уносясь к бесконечным звездам. И «общему делу» уже тесен человек как таковой, его усовершенствование вплоть до нескончаемости. «Делу» нужна Вселенная в целом. Ибо без преобразовательной деятельности человека она пропадет. Звезды застынут, как толкует физика. Скажем – то же второе начало термодинамики. Дабы космос «согреть» – потребно человеческое дыхание. Цивилизация. Разум. И – смертный приговор физиков для остывающей Вселенной может быть оспорен. Отменен. Надо лишь, как  увещевал Федоров, навалиться всем миром. Даже больше, чем всем: миром по ту сторону жизни и по эту. Короче – стереть между этими мирами грань.

Мудрец сетовал на неродственность и небратство. Все раздираемо противоречиями. Кипит вражда и грохочут войны. Причины – больше природные. Те, что сотворены нерегулируемым космическим хаосом и отпечатком легли на род людской. Посему – природе, космосу нужен опытный поводырь. Дабы те перестали искушать несовершенных человеков: ссорить их и вводить в гнев. Несовершенства, таким образом, должны улечься. Люди – поумнеть. Космос – облагородиться.

Русский космизм, званный в этот мир Николаем Федоровым, взял на себя роль пастора звезд и галактик. Духовника квазаров, пульсаров и черных дыр. Планет – в частности. Земли – в том числе. Всего, на что падает взгляд вверх. Туда, где человеку дано навсегда остаться самим собой. То есть – творимым и творцом.

Раздевалка

Раздевалка в литейке тесная. Шкаф – на самом ходу. «Леха, переселяйся, – теребит по утрам начучастка Родионов, – а то педали оттопчут». «Да ладно, – прыгая на одной ноге, тычу другой в заскорузлую литейную штанину. – Боюсь. Примета плохая».

Сашка с шихтового трижды менял. Два раза охрана ловила – шатался  никакой. Один раз ушел через забор. Сожрал, дубина, мои бутерброды и разворошил схрон мужиков со спиртом. А все место в раздевалке поуютней выискивал. Блокнотик всегда при себе такой имел – долги свои туда скрупулезно записывал. Займет полтинник и – чирк в блокнот у тебя прям на глазах: мол, Лехе в среду вернуть 50. Типа – клятва у него такая была публичная. Официальная. Попробуй не займи…

Да и мелкий он какой-то. Роба велика. Рукава в три колена закручены. И штанины – тоже. Сам кое-как по-холостяцки наживил. Вечно румяный. Веснушки. Откуда-то из района прибыл. Как обед – сидит и преданно так, по-щенячьи, лижет взглядом мои бутерброды. «Держи», – протягиваю один с сыром. «Понимаешь, ситуация такая у меня сейчас сложная, – пропечатывая прокопченными пальцами кругляши колбасного, горестно вздыхает напарник. – Но ты не думай: как поднимусь, сразу же отдам».

Да я и не думаю. Про брата своего старшего все что-то плел. Мол, тот «поднялся» и «зажил». Женился даже. А Сашка, что – хуже? Поднакопит – и тоже. «Женишься, стало быть?» Сашка делается еще румяней. Заметно приосанивается. Потом вдруг напускает на лицо серьезность – узы брака, сложившиеся в семье брательника, как выяснилось, полны издержек. «Первые три года было особенно тяжело, – демонстрирует знание проблемы Сашок. – Дрались».

Куда делся Сашка – не знаю. Помнится, они с Вертолетом как-то пересеклись на почве 8 Марта. Вертолет здоровый, 7-пудовые опоки рвет вручную – только так, кровь сдает, почетный донор, одним стаканом не собьешь, а мелкого Сашка по пьяному делу где-то потеряли. Охрана нашла.

«Я же тебя просил: разбуди его, – сетовал на остававшегося в ночь маленького жилистого старика Перченко могучий Вертолет. – Эх, ты – пенсия!» Вертолетов – это у него фамилия такая. Откуда – не знаю, но уж больно хороша. Мне лично нравится. Но зову его по имени – Игорь. Коренастый, ноги – вширь, бицепсы – не охватишь. Когда знакомились, сурово набычившись молча протянул ко мне весомый кулак – за кран-балкой, очередную плавку сливать. Слова считал излишними.

По раздевалке ходил шумно, редко вписываясь метровыми плечами в узкие проходы. Шкафы дребезжали как при землетрясении. Особенно чтил походы в столовую за льготными яйцами – их литейщикам за грязный труд давали. «Леха! – перекрикивая гул моей плавильной  печи, приказным тоном отрывал от процесса Вертолет. – Здесь 11 штук – твои». И торжественно ставил перед схваченными изолентой литейными башмаками картонный поддон с добычей.

Этих башмаков в литейке я переменял массу. Ими – прожженными, стоптанными, пыльными с металлическими носами и без – забиты практически все шкафы у наших мужиков. Приходит пора, и их выбрасывают. И тогда мусорный ящик в раздевалке вскипает выбросами точно взбесившийся вулкан. Лава из литейной рванины то и дело пополняется избитыми прорехами суконными портками, куртками с вылизанными огнем локтями, майками, насмерть вставшими против любой стирки и обретшими запретный всяческой наукой цвет.

Жертвоприношению обмундирования, как правило, предшествует прощальная стирка дома. Открытые на кухне окна, литейный смрад, повальное головокружение у домочадцев. Пожамканный мундир сутками раскачивается на балконе и уносится обратно в цех – на верную смерть. Больше его уже никто стирать не будет. Через пару недель он упокоится в мусорном ведре заводской раздевалки.

Ее, кстати, однажды ремонтировали. Долго. Мучительно. Вставляли окна, двигали шкафы, мусорили, белили… Многое улучшили, что-то – наоборот. Но запах остался. Я не могу его передать. Он очень сложный. Как будто что-то только что горело, потом это потушили, добавили квашеной капусты, машинного масла, пота, смешанного с окурками, хлорки и мятных леденцов. Не выветривается – и точка. В троллейбусе – даже неудобно. Руку подать знакомому – и то неловко: копоть литейная с запахом въелись – не оторвешь.

Механик цеха на спор обещал с этим покончить – соорудить на плавильной печи вытяжку. Даже снимал размеры. Брезгливо тер пальцем закопченные стенки камеры. Поднимал палец на свет. На глаз оценивал толщину слоя сажи. Изобразив на лице озабоченность, брал в руки ветошь и размазывал черноту по всей ладони.

«Черт побери, не оттирается», – и, расстроенный, шел мыть руки под слив оборотной воды с печи. Изгрызанный ржавчиной короб пускал в себя несколько разновеликих струй. Из них нужно было выбрать ту, которая не бьет током. Что не охлаждает печной индуктор – иначе шибанет. Один раз еле успел отогнать уборщицу – сунулась под слив с ведром. А на индукторе – сотня киловатт. Вот дура…

Не понимаю, как можно мыть литейный цех: копоть, пыль, песок, КамАЗы… Обычно брал в руки шланг и разгонял тугой струей воды пылюгу в стороны. Куда она девалась дальше – не знаю. Может быть, знает Вера, что носилась у нас по цеху и раздевалке со шваброй?

Не помню, чтобы ее не было. В семь утра – Вера уже с ведром и тряпкой. В семь вечера – все с ними же. В промежутке – за прессом: яростно штампует всякую мелочь. Тягает, волочит…  На работу почти бежит, переламываясь под тяжеленными сумками. С работы – опять не налегке. Редкое Верино отсутствие отмечается сразу – по первым утренним шагам в раздевалке. Понятно: на больничном…

Пинаю высунувшие из-под шкафа нос дырявые боты. За ними отправляю туда же обозначающий вынужденный Верин непригляд окурок. Мужики галдят. Протискиваюсь сквозь них к своему шкафу. Жму широченную клешню немого Саенко. Из всех слов ему лучше всех удаются матерные. Имя свое – Александр – трактует таким образом: Саса. Крутой мужик. Работяга. Замахнулся на меня как-то никелиевой отливкой – пескоструйку я у него, видите ли, отнял. Думал: подеремся.

«Здорово, Сасок!» – дружески дразнят и тискают Саенку мужики. Тот восторженно лапает их всех могучими ручищами и начинает тараторить что-то свое непонятное и веселое. Между открытыми дверцами шкафов привычно ловко лавирует начучастка Родионов и заученно бубнит: «Ну, Леха, сколько тебе раз повторять: выбери ты себе нормальный и удобный шкаф и не топчись тут на самой дороге». «Не, а то удачи не будет…»

Певец неволи

В середине 90-х он был достопримечательностью улицы Кирова – одной из главных в Калуге. В суконном, темного цвета длинном пальто, кроличьей шапке, с карломарксовской круглой бородой старик практически ежедневно дежурил перед выставленным на тротуар деревянным ящиком с разложенными на нем одинаковыми книжками в твердом грязновато-черном переплете.

Прохожие подходили к нему редко. Видно, опасаясь его несколько дремучего вида, пронзительного, достающего до самых печенок взгляда  – когда с ехидной хитринкой, а когда и напитанного прокурорским обличеньем. Чувствовалось, что старик был особенный. Не такой, как все. Не торгаш. Не заискивал. Не навязывался. Не хватал за рукав. И тем больше пугал и озадачивал.

Среди холмов

В тайге сибирской,

Вдали от шумных городов,

В глухой деревне Пойма-Тинской

Лет двадцать пять стоит дурдом.

Растет, заборы расширяя,

Трудом больных строит дома.

А их везут. И нету края

Всем, кто тронулся ума…

Как позже выяснилось, подобными, довольно нервными, со сбивчивым шагом, пропитанными щемящей тоской и болью стихами была переполнена книга, что лежала на деревянном ящике перед загадочным стариком. На обложке лаконично серебрились инициалы автора «Н.В. Бессонов». А под ними название – «ПОЭЗИЯ ПРОЗЫ».

Однажды я осмелился и подошел к бородатому часовому в длинном пальто. Взял в руки шершавый томик. Старик оживился: «Почитайте». Я полистал. Серая дешевая бумага, размытые черно-белые редкие фото. Колонки стихов. А под каждым – дата и место сочинения: психбольница в поселке Пойма-Тина (где это?), Томская тюрьма, Красноярский изолятор, КПЗ г. Балахна, Черное море – теплоход «Колхида», областная психбольница г. Куйбышев, исправительно-трудовая колония г. Товарково, Волгоградская КПЗ, калужская психбольница «Бушмановыка», г. Дивногорск, г. Одесса, Смоленская тюрьма, «Матросская тишина» – камера № 237, село Константиново – Рязанский край и т.д.

Я не хотел покупать – не люблю тюремный фольклор. Но бородатый старик мне чем-то приглянулся. Не помню, заплатил ли я что-то за томик стихов или нет. Кажется, на радости, уличный поэт вручил мне его даром. Спросил, как зовут. Достал из кармана грубого пальто шариковую ручку и подписал: «Мельникову Алексею от автора. Н. Бессонов. 11.10.1997. г. Калуга». Больше книгу я не открывал. Она постепенно затерялась, пока я случайно не обнаружил ее у себя в гараже. И ровно через 20 лет открыл вторично.

Жизнь, тебя я люблю!

Не беда, что ко мне ты сурова:

Раз попал я в тюрьму,

А потом уже снова и снова…
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 23 >>
На страницу:
17 из 23