С полигона донесся рокот двигателя: подъехал автозак. Вошел начальник конвоя, принес списки и папки с личными делами.
– Как фамилия твоего, капитан? – спросил Блохин.
– Медведкин.
– Есть такой. Давай ты первый, чтобы мы потом не прерывались.
Кривошеин вышел из караулки в слепящий свет прожекторов, как на сцену. Приговоренные стояли на коленях под охраной автоматчиков – резко очерченные светом силуэты, как пешки на шахматной доске.
– Медведкин, – сказал Кривошеин начальнику конвоя.
Двое конвоиров подняли одну из пешек и подвели. Согласно процедуре, начальник конвоя сверился с фотографией в личном деле.
– Сам дойдешь? – спросил Кривошеин.
– Куда? – у Медведкина стучали зубы.
Кривошеин развернул Медведкина и подтолкнул в направлении ямы, темневшей на границе света и тени. Медведкин сделал два шага и встал.
– Помочь? – спросил начальник конвоя.
– Справимся, – сказал Кривошеин.
Он крепко сжал локоть Медведкина и, плечом к плечу, они пошли к яме. Медведкин вроде бы и не упирался, но шел – будто против ураганного ветра.
– Ну, давай, – уговаривал Кривошеин. – Еще десять шагов…
– За что? – пробормотал Медведкин.
Кривошеин удивился. Обычно в последние минуты смертники не разговаривают. Уже нет вопросов, и ответы не нужны.
– Почему? – Медведкин сопел и задыхался.
Кривошеин молчал. Не подарит он старому большевику такую роскошь как смысл в его последнюю минуту.
И вот она яма. Кривошеин развернул Медведкина спиной к яме, с трудом оторвался от него. Вырвав свою руку из его рук, он отступил на три шага, достал из кобуры пистолет. Секунда, две, три… Кривошеин держал паузу, целясь в лоб. Медведкин закрыл глаза, губы его тряслись. Когда конвой уже готов был предложить свою помощь тюфяку-следователю, Кривошеин спросил:
– Это был ритуал? Скажи, тебе уже все равно.
Медведкин пошевелил губами. Кривошеин не расслышал.
– Что?
Медведкин снова пошевелил губами. И Кривошеин услышал, и даже не так услышал, как прочел по губам:
– Мы не стреляли… Сначала не стреляли…
Кривошеин убрал пистолет в кобуру, схватил смертника за локоть и потащил обратно к караулке. Медведкин едва переставлял негнущиеся ноги.
– Вы не стреляли? А что? Что вы делали?! – тряс его на ходу Кривошеин.
– Мы…
Он что-то сказал неразборчиво.
– Что?
– Сначала… только подом достреливали еще живых…
– Что – сначала?
У Медведкина стучали зубы и язык едва ворочался во рту. Кривошеин тащил его, опасаясь, что он вот-вот упадет и забьется в судорогах.
Когда до караулки оставалось с десяток шагов, раздался выстрел. Медведкин упал с дыркой над переносицей.
– Зачем!? – закричал Кривошеин, заслоняясь рукой от кинжального света.
Перед ним темной неразличимой грядой стояла расстрельная команда.
– Какого хрена ты творишь!? – раздался голос Блохина.
– Майор, вы ответите за это!
– Это ты ответишь, капитан! Ты что тут устроил!? Приговор должен быть исполнен!
– Он начал давать показания! Важные! Открылись новые обстоятельства!
– Какие на хрен обстоятельства? Дело закрыто! Приговор вынесен! Вали отсюда, капитан! Завтра рапорт о твоих художествах будет у твоего начальства.
Ослепленный Кривошеин стоял, будто на шахматной доске – один против фигур противника, а у ног его лежал поверженный ферзь…
Пока он шел к своей машине, за спиной каждую минуту раздавался выстрел. Был момент, когда он остановился, достал пистолет. Скрежетал зубами, и все же поборол желание вернуться и прострелить башку этому майору, и стрелять, стрелять, пока его самого не свалят пулей…
Нет. Нельзя. Нина.
Из записок мичмана Анненкова.
19 июля 1918 года.
Эшелон отошел от станции Исток только в десятом часу вечера, когда уже стемнело. Исток, как Исход. Мы все вздохнули с облегчением. В движении спасение. Наконец, мы удалялись от Екатеринбурга, от проклятого Ипатьевского дома, вокруг которого наверняка с утра уже носились комиссары.
После ужасов заключения и опасностей бегства в вагоне наступило блаженное затишье. Два дня все спали.
Что касается нас четверых, то каждый по очереди заступал на шестичасовое дежурство. В обязанности дежурного входило – выполнять просьбы и поручения Государя и членов Семьи. Следить за обстановкой на перроне во время стоянок и не допускать посторонних в наш вагон.
Я стоял на посту в коридоре возле тамбура и слышал смех и голоса из купе Царевен. Они болтали и пикировались за картами с Лиховским и Каракоевым. Голос Лиховского властвовал, царил. Душа кампании.
В четверке Великих Княжон было разделение на две пары: Ольгу и Татьяну звали – «большие», а Марию и Анастасию – «маленькие». Я знал это еще со времен моей службы на Корабле (здесь и далее Корабль – это яхта «Штандарт». Так я всегда именовал яхту про себя, так и буду называть ее в этих записях – Корабль именно с заглавной буквы), где быт и привычки Семьи во время продолжительных плаваний были как на ладони для всех членов команды. Так вот мы с Лиховским в нашей четверке были «маленькими». Это и понятно – наиболее близкие по возрасту и по военным специальностям, связанным с техникой (он – с аэропланами, я – с кораблями), мы сразу понравились друг другу. Лиховский, ироничный, легкий, синеглазый авиатор – где бы он ни появился, всегда находилась пара женских глаз, провожавшая его с восхищением. Я иногда думал – черт, выпадет же столько счастья одному шалопаю.