– А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я…
Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченые крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышей и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев, Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других – мученика Христофора церковь.
– Прости, Бог! Хоть ты, песий лик, угодник, – звони!
Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Никола Гостунский, и Чудов монастырь молчал.
– Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..
Оглядел звонец Трошка Москву-реку: рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля на своей стороне, за Москвой-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.
«Вот те правда, звонец! – подумал, вглядываясь в работу стрельцов и плотников, пономарь. – Вишь, привезли… Как зверей, оковали, а сказывают сие «именем государя». Что он делал? Народ от крепости слободил? Бояр вешал… Ежели я и послушал у пытки, да зато, вишь, чуть самого не утянули как лихого. Теперь так: пытаешь за правду – пошто же боишься народу показать? А коли боишься, понимай: творишь неправду, беззаконие чинишь, от страху перед правдой народ изводишь…»
Прислушался пономарь и как бы задумался:
«Молчит Кремль. Так нате, бояра! Я атаману Разину панафидное прозвоню. Заливай, голубчики, поплакивай!.. Сказывай народу, как тяжко за тебя, народ, заступаться… Э-эх! Прогонит меня на сей раз протопоп от звона!»
На полянке за Москвой-рекой долго плакали колокола протяжно и гулко.
Мимо идущие крестились, говорили:
– Кто-то большой нынче помер!
Кремль тоже звонил – мрачно, торжественно, славя мощь и правду царскую.
Сходя с колокольни, Трошка-звонец не слышал больше стука топоров, – на Козьем болоте лобное место Разину было готово.
3
В теремном дворце, в палате сводчатой, расписной по тусклому золоту, царь принимал донских атаманов. Одет был царь в малый наряд Большой казны: в зарбафный узорчатый кафтан до пят, шитый жемчугами, унизанный лалами и изумрудами по подолу, а также и по широким концам рукавов. Наряд был без барм и нарамников. На голове шапка с крестом, но не Мономахова. И сидел царь не на троне, а на кресле голубом, бархатном. Дебелое лицо его с окладистой черной бородой и низким холеным лбом сегодня веселое, глаза глядели на все приветливо.
По лавкам, с боков палаты, сидели бояре с посохами в золотых парчовых кафтанах и летних мурмолках.
Царский посох с крестом на рукоятке стоял у отдельного стола, где сияла алмазами шапка Мономаха. Дьяков в палате не было.
Кинув бараньи шапки на лавки, не доходя царской приемной, бороздя атаманскими и есаульскими посохами по полу, кланяясь царю ниже пояса, вошли в палату казаки: седой и бритый, с усами вниз, с серебряной серьгой в ухе атаман Корней Яковлев в бархатном красном жупане с кованым кружевом по подолу, длинном до пят, под жупаном в голубом запоясанном кафтане; с ним рядом худощавый бородатый и костистый, в таком же наряде, Михаил Самаренин и так же точно одетый, с хитрыми глазами, полуседой и рыжеватый Логин Семенов. За ними четыре есаула в суконных долгополых жупанах, темных. Под жупанами расшитые шелками почти такой же длины кафтаны красные, скорлатные. У кушаков есаулов подоткнуты ременные плети, есаулы, как и атаманы, с черными посохами, набалдашники посохов плоские, серебряные. Все, как атаманы, так и есаулы, при саблях под жупанами, черкесских, без крыжей. За атаманами и есаулами черноволосый усатый писарь в синем кафтане, также без шапки.
Когда кончил церемонию отдельных поклонов царю, атаман Корней, тряхнув седой косичкой на голом черепе и склоняя голову в сторону писаря, сказал, отстраняя казаков с дороги:
– Чти, хлопец, пройдя вперед, великому государю наше козацкое послание всей реки.
Писарь, шагая тяжелыми сапогами и стукнув закаблучьем сапог, поклонился, начал громко и раздельно:
– «Божиею милостью великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Русии самодержцу, – старшина козацкая и все войско донское челом бьет…»
– Читай, служилой, и кое выпусти лишнее, не труди много нашими поклонами великого государя! – тихо сказал писарю Михаил Самаренин.
Писарь, как бы не слыша атамана, читал:
– «По твоему, великого государя, приказу и по грамотам ходили мы, холопи твои, под Кагальник-город для вора, изменника Стеньки Разина и брата его Фролки. И милостию, государь, Божиею и помощью атамана Корнея Яковлева того вора Стеньку Разина и брата ево Фролку в Кагальнику-городке взяли и у него, вора, в то же время взяли три аргамака серых да три ковра на золоте и которые, государь, люди с тем вором, изменником Стенькою, на Волге были, и они нам, холопям твоим, в расспросе сказали, что-де те аргамаки и ковры везли из Кизылбаш в бусе к Москве купчины в дар тебе, великому государю. И те, государь, аргамаки и ковры послали мы, холопи твои, к тебе, великому государю, нынче же заедино с ворами, изменником Стенькой Разиным и братом ево Фролкой, а воров изменников и аргамаки и ковры повезли к тебе, великому государю, к Москве наши атаманы матерые козаки – Корнило Яковлев, Михайло Самаренин, Логин Семенов да есаулы…»
– Ну, буде, писарь. Ковры золотные, кизылбашские, великий государь, самолично мною сданы на руки дьякам Тайного приказу, кои ведают заморскими товарами, аргамаков же атаман Логин Семенов приказал казакам отвесть в Конюшенный приказ, и цедулу о том имеем. Воров тоже, оковав у заставы: Стеньку на срамную телегу, Фролко по-за телеги приковав, сдали стрельцам Земского приказу, – проговорил Корней.
Царь, махнув рукой, сказал:
– Знаю о том, атаманы молодцы, кого и что привезли вы. – Перевел глаза на Корнея Яковлева и прибавил: – Тебя, старый, буду вот поносить худыми словами при всех. – Царь говорил, не меняя веселого лица, он радовался безмерно, так как с кремлевской стены видел своими глазами, когда провозили на Красную площадь грозного атамана.
– Приму все на старую голову, великий государь!
Хитрый старик низко поклонился.
– Допрежь лая на твою старую голову опрошу: правда ли довели мне сыщики, что ты, старый атаман, с моим государевым супостатом, изменником Стенькой, ночами пиры водил и дары имал? А дарил он тебе шубу рысью, шапку соболью и саблю кизылбашскую адамашку?
– Правда-истина, великий государь! Пировал со Стенькой, и не раз пировал, и посулы его имал, кои названы… А спрошу я тех, кто довел: как же было по-иному делать? Как вернул он, великий государь, правда, на малое время, не дойдя до Синбирска, от самарских гор, и тут все матерые козаки страху приняли… Сила у его большая – гикнет, и конец Нижнему Дону. Он же, вор, дома матерых козаков зорил, а коих и в воду сажал и мне же первому грозил: «Посажу Корнея в воду!» Церковка строилась, спретил, попов погнал: «Сажают с Москвы-де попов, потом воевод посадят с дыбой, чего на вольном Дону не бывало!» С молодняком свои порядки установил, и мы молчали, великой государь. Попрекал нас, что «девок боярышнями-де уделали, чиберками[151 - Ч и б е р к а – рукодельница.], заперли по горницам, чтоб над шитьем слепли да горбы наживали, а я-де хочу всех молодых с моими козаками перевенчать, как на Астрахани, без разбору – матерый козак или то голь перекатная». И венчал, государь, без попов, как в старину, на майдане, по сговору. Я с ним пировал, оберегая государевы порядки, и дарил он меня, государь… А как посекли его твои, государевы, воеводы под Синбирском да погубили козацкую голутьбу, и вернул он не к нам, а в Кагальник…
Корней остановился, как бы обдумывая, что сказать.
– Говори, атаман, я внимаю.
– Так вот внимай, великий государь! Приехал я к нему гостем, пустил он меня. Оглянул я Кагальник и диву дался: укрепы в ем наделаны таковы, что год стой под городом и жги голую землю – везде бурдюги изнарыты, строеньишко поверх земли легкое – рядишки для торгов, а в городке, чую по звону оружия, людей еще немало, и Гуляй-поле у них под боком – там не избыта крамола. И стал я снова пировать с изменником, государь, и познал я, что посечен он крепко – рука правая сабли не держит. А как в пущий хмель он вошел, я и пустил в город матерых козаков да втай дал приказ подтянуть войско, которое в Черкасске слезно умолил стоять за тебя, великого государя. Пировали мы с ним, обнявшись ходили, и ласково звал он меня хрестным. Я же мекал, государь, захватить изменника Стеньку со всем его родом и корнем…
– Так, атаман! Так когда-то делал любимый мой боярин Ховрин.
Один боярин встал, поклонился царю и поправил его:
– Киврин Пафнутий, великий государь!
Корней атаман тоже сказал:
– Киврин, великий государь! И стоял он встарь у меня же.
– Боярин и ты, атаман, я знаю, что сказал: боярин Ховрин, пошто, того не ведаю, родителя моего просил именовать себя Кивриным.
Боярин поклонился и сел.
Атаман продолжал:
– И тут, государь, не выдержали сговора со мной матерые, зазвали в Кагальник верное войско, заране времени бой заварили. Воровская Стенькина жонка Олена с двумя детьми – один уж козак и ружья свычен, другой недоросль – укрылись в бурдюгу да палить по нас зачали и немало матерых уклали… Я указал ночью обрыть их в бурдюге, огня пустить в нутро – так и кончились, не попали на суд твой воровские, государь, сородичи… Связали мы изменников, свезли в Черкасской, а Кагальник ровно с землей сделали. Ковры и аргамаков, о коих пишут козаки, тогда же взяли. Взяли, да чую я, шевелится Гуляй-поле… Хоша рейтары твои, великий государь, в подмогу нам пришли по моей же грамоте и просьбе, да чуялось мне: крови много будет, а под шум и схитят, гляди, изменника. И зачал его я в своем дому от матерых укрывать да пировать зачал, и валялся он в моем дому пьяной… Я же выжидал. Матерые стали кричать про меня, государь, что я изменник твоему имени, – терпел все… А как сговорил его, что поедем с ним и Фролкой в Москву бить головами и государь-де царь наши вины отдаст, усомнился он, но вышел к голутьбе и не приказал ей в бой идти: «Приеду-де из Москвы, тогда…» Для утехи матерым обрядил я в его одежу Фролку, и на паперти Черкасского, оковав, посадил. Ночь пала, спустил. И вез я их, великий государь, изменников, в шелку-бархате и грозу от Дона отвел… Пировал я, великий государь, – кто иное скажет! – с изменником дружбу вел.
Царь встал с места:
– Подойди, атаман Корней Яковлев, да облобызаю тебя за послугу и ум!
Старик, уронив посох, спешно подошел к царю, царь поцеловал его в голову, а хитрый старик, поцеловав царскую руку, пал в землю:
– Теперь, великий государь, вольный Дон голутвенный не колыхнется! Голову с него сняли, а руки-ноги пойдут вразброд. Покорны будут имени твоему государскому!
– Спасибо, старик! Подарки тебе у меня на всякий случай есть, и знал я, что прав ты.