Караульные стрельцы, изловив бегущего, толкнули вон за ворота, поддав в зад ему сапогом:
– Во те, дурак!
Парень упал в воротах, обронил не по ноге обутые опорки и, босой, убежал прочь, громко причитывая:
– Беднюсенькие! Ой, ой, мамонька!.. Кайдальнички!
«Кабы таким быть, всю бы правду можно было кому хошь сказать», – подумал пономарь.
Страшная телега пропылила по двору и боком повернула к приказному крыльцу. Телегу окружили караульные стрельцы, подошли два палача в черных полукафтанах, окрученные вместо кушаков кнутами. Вышли из приказа кузнецы, сбили с Фролки цепь. Стрельцы отвели Фролку в сени приказа.
Старший кузнец, бородатый, в кожаном фартуке, с коротким молотком и клещами, пыхтя, влез на телегу, сбил с Разина цепи.
– Эй, густобородый! Колокола снял – чем звонить буду?
– За тебя отзвонят! – ответил кузнец.
Стрельцы крикнули:
– Молчать!
Когда же атаман слез с телеги, подступили к нему. Он, нахмурясь, отогнал их, махнул рукой:
– Не лапать!.. Свой путь знал – ваш ведом.
Широкая дверь приказа захлопнулась, звякнули засовы. По стене здания к пытошным избам пробирался, оглядываясь, черный пономарь. Встал недалеко от окон, ждал, слышал Фролкины мольбы и стоны. Начал писать, когда ругательно заговорил Разин. Потом услыхал треск костей и свист кнута.
– На дыбу вздели? Спаси бог!..
Пономарь считал удары, насчитал сто, потом страшный пономарю голос воеводы, князя Одоевского. Разин говорил спокойно и ругательно. Пономарь записал его слова руками, все более и более дрожащими, спрятал исписанный листок за пазуху, из колпака достал другой и с опаской оглядел двор. Караульные стрельцы ушли вместе с Разиным в приказ, кузнецы возились около телеги, отпрягли лошадей и увели. Больше никого не было на дворе. Пономарь снова приникнул около окна. Теперь он не слышал слов, слышал лишь, как трещит подпекаемое на огне тело, слышал, как громко дышит Разин. Потом голос воеводы, злой, с бранью:
– Скажешь ли хошь мало, вор?
– Чего сказать тебе, дьявол?.. Все знаешь. А вот слушай…
Атаман заговорил, его слова с дрожью в теле записал Трошка-пономарь.
– Палач, бей ноги! – крикнул воевода.
Трещали кости громче, чем на дыбе, – пономарь понял:
«Ослопьем бьют!.. Ноги?..»
Пономарь перекрестился и, пятясь, дрожа всем телом, пошел от окна медленно, чтоб не зацепить, не стукнуть и незаметно уйти. Он разбрелся взад пятками на пушку, сел на нее, поднялся уходить и вдруг прирос к земле, одеревенел…
На крыльцо вышел сам воевода Земского приказа. Раскинув полы скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых штанов, бормотал громко, отдувался:
– Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя лая, ни слова! Государю не можно казать пытошную запись – сжечь надо.
Увидав черную фигурку пономаря, не стесняясь того, что делал, и продолжая делать, заорал:
– Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!
Пономарик почувствовал, как стал маленьким, будто муха, задрожал с головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю, стаскивая с головы колпак, запищал не своим голосом слезно:
– Прости грешного, воевода князь! Увяз я тут с записью убойных.
Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.
– Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?
– Воевода милостивец, есмь я причетник и звонец Григория Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.
– Андрея Савиновича?
– Его, его, милостивец князь!
– Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не Андрей, я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных срубов… пшел!!
Пономарь не помнил пути, по которому его целого вынесли из страшного места. Он очнулся у себя в подвале под трапезой. Наскоро рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В углу от горевшей лампадки перенес огонь и на столе зажег две восковые свечи. Дрожь в руках и ногах не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:
– Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй, батюшки! Не сиди, Троха, не сиди, делай! Ох ты, господи!..
Пономарь скинул колпак, вскочил, присел к лавке, из коника вытащил пачку бумаги, бормотал:
– Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А та самая, кою велит брюхатый сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! – Пономарь съежился, весь похолодев, и вдруг вспомнил: – За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко! Ой, как на пытке, на огне жгли… ноги ломили… спаси мя! – Холодной рукой выволок из-за пазухи смятые листки: – Сжечь! Сжечь! Поспею?.. – Оглянулся на дверь, встал, задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то, что говорил на допросе Разин:
«Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад – весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью… Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я… Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку…»
Прочитав, пономарик перекрестился:
– Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!
Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:
– Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить…
– Чую, Егорушко!
Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.
– Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.
Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:
«Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать… Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы…»
Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.