Оценить:
 Рейтинг: 0

Муравьиный бог: реквием

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 31 >>
На страницу:
3 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Два ясных серых глаза, не мигая, смотрели смерть шмеля, и выдох шубку шевелил как на живом, как ветер траву. В кругу пожарной бочки круг луны, и глубоко вверху неслышные плескались волны, невидимые шлюзы пропускали воздуха поток, несущий с юга вкус цветов, пропахших морем. Он растопырил пальцы, пропуская свет, и лунный ток полился на цветок теплом руки, в четыре треугольника из неба; мёртвый шмель сердито дёрнул лапкой.

– Петруша-а!

Выпустив цветок, нырнул за бочку, присев на корточки, сидел не шевелясь, невидимый, неслышный, и сгусток быстрой темноты скакнул, коснувшись пальца в дырочке сандалии, он, руку протянув, схватил его.

– Привет… У-у ты какая… у-у какой… – и пальцем ласково провёл по улыбающейся морде.

Лягушка, защищая жизнь, толкалась лапами, сгибая-разгибая быстрые коленки, вся поместившись в стиснутой руке. Он сжал её покрепче, поднёс к глазам, в глазах увидел сад, себя, полбочки и беседки, веранды огонёк, старух, таких малюсеньких, как точки, дальний лес, окно пустой, и пень без головы, и небо. Как будто мир внутри лягушки поместился весь. Послушать мир приблизил к уху, в лягушке что-то булькало, ворочалось, стучало и пищало, на много разных непонятных языков, далёких голосов, под пальцем прыгал, раздуваясь и сдуваясь, сухой воздушный колобок.

– Боишься… да? У-у ты…

Из пальцев выдавившись лапкой, она сердито замахнулась на него, и яблоневый лист, кружась неслышно, как мотылёк ночной, живой и жуткий, скользнул за шиворот; он, вздрогнув, стиснул пальцы. Лягушка окнула и обмерла, окно веранды в ней погасло, из кулака потёк густой противный сок.

Задребезжавшими коленками терпя разбуженных мурах, он вылез из-за бочки, смывая смерть в тепле ржавеющей воды, обмыл ладонь о мягкую луну и, размешав кругами, превратил в воронку. Рука исчезла в глубине, как будто смешанное зеркало воды безбольно откусило пальцы плотной темнотой.

– Петруша! носить чёрта де? Петруша! баба закрыват…

И голос слепо пролетел по саду, прошёл забора сквозь и заблудился в темноте.

Калиткой дальней сумерки сгустились, здесь пахло влажным складнем поленни?ц, сырой землёй, сухой водой, опилками и мхом, из чёрных за?стрех досок смотрел на задний двор кривой сарай, к земле прижатый крышей рукава от бывшей бани, закрытый на замок амбарный от долгопрудного и здешнего ворья. За стенами сарая всегда чего-то копошилось и скреблось, скрипело и стучало, бормотало, как будто вешали замок не от ворья, а от того, кто заперт был внутри. Он покосился на замок, на дверь, сочащуюся в щели темнотой, тихонько подошёл и заглянул в прореху досок: никого.

Край верстака, по лунной зебре уходивший в темноту, похожую на бесконечный коридор без стен, дверей и лампы. Канистра с керосином, наполовину съеденная ржавчиной, наполовину тенью. Клубки шурупов и гвоздей, зажатые в невидимом стекле расставленных на пустоте литровых банок, хулахупа серп, всё в невесомости, всё заперто в невидимые стены. Покрышек папиных запаска, стоящих на несуществующем полу, покойника штурмовка чернотой на черноте и тень её, повешенная рядом, лопаты, тяпки, крибли-грабли, вёдра, газовый баллон, похожий на ракету или бомбу, змея верёвки бельевой и звук движеньи чего-то, какой легко расслышать, если не дышати. Комар куснул, и, комара прихлопнув, его просунув в щель, сказал:

– Ешь, на.

И сразу отступил, пошёл к калитке.

На ветхой дверце, забитой снизу рваной сеткой от собак, едва державшейся в петлях, зажатой для поддержки покосившимся забором, висел второй замок, которым сад она обороняла тоже от ворья и мертвецов курганных, Петрушу самого, чтоб ей из сада ни ногой, не утонул, курганом шею не свернул и не зарезали из Долгопрудного бандиты. Он отодвинул доску проходную, свою грибную палку из поленницы достал, проткнув копьём-веретеном, скрутил на посох паутину, пролез в портал, отёр о листья палку, задвинув доску, растворился в темноте.

С той стороны вечерний воздух сада мешался с запахом лесным, чужим: полынных трав, низинных мхов, цветущих иволг; засыпанная морохом сирени, шуршала под ногами зыбкая земля, у лунных островков толпились тени, меняя видимость дневную на смутные кошмары темноты.

Забор, облепленный репьём, кустарником колючим, засыпанный осколками стекла, ржавьём, тянулся, ограждая дачные участки от вала мусора из них, сухих валежен бурелома, яблоневых куч, ям выгребных, засыпанных травой. Берёзовые рёбра изнутри светились, от лёгкого дыханья ветерка шептались листья. Всё двигалось, ползло, переменялось, обрывалось тишиной, один вытягивая звук – тук-тук. Огромное чудовище портала, покрытое зелёной шерстью, плесенью, корой, поросшее поганками и мхом, засыпанное битым хламом, шевелилось. Пестрел от незабудок пятачок полянки у костра, и чёрные большие ведьмы-жабы летали над тропинкой, их глотала темнота. От ведьм и жаб припомнилась смуглявая светловолосая растрёпанная Сашка – с этюдником на длинных марсианских лапах, на иволговом солнцепёке у пруда, слепящим облаком из света, в венке из васильков, в подсолнухах на синем сарафане, как маминых жемчужин нить улыбки, и губы в землянике, как в крови.

Шагнёшь за грань, расплавившую солнце, и день забудет о тебе, прозрачным ветерком за ухом холодок, в косящий глаза уголок забился страх, расширив чернотой зрачок, чтоб лучше щёлкнул смерть свою, которая сейчас. Ждала весь день, впитала утренний туман, росу, рассвет, короткий дождик, запах голубцов, всю неба синеву, закат, от Василевского костра дымок, и дождалась. Стирает след, ползёт на стук, тук-тук, какой не заглушить в себе, пока она не схватит. Движение реки, зализывавшей камни, низинки глубина, в которой извивается туман, там, где луны зрачок не достаёт могильный холмик яблок прошлогодних, засыпанных истлевшей тканькой покровной, кривых размякших черепов обмякший воск, и, напрягая чёрные волокна, подземный спрут, жить тех времён и лет, что обратились в прах, страны, в какой скелеты мертвецов, сороконожками ожив, корнями пробегают, черпал энергию подсолнечной травы. Живая глубина, иная, на сердца стук, под шорох высохшей земли – беги! – но стыдно самого себя бежать. Стоишь и ждёшь: сейчас она тебя, как в басне волк козлёнка, за то, что хочет есть, а ты – еда.

Густая чернота, такая плотная, как глубина речная, пластами воздуха, пластами безвоздушья, туманом с бритвами осок, свечами иван-чая, над сопками канальцами, ходами тянулась вниз забора по траве. Невидимый оркестр играл симфонию ночного мира и войны. Смычковые ударные басы, волосики-усы, валторны, флейты, щупальца и жальца, кузнечики, жуки, кроты, клопы, пиявки, жабы, черви, пауки, глаза, глазки?, провалы темноты и звёзды соединяли музыку свою в единый звук согласно палочке невидимого дирижёра, невидимого так же, как Петруша и они.

Турбины и насосы втягивали жизнь, и запахи, и звуки; ломая кости, лапки, ветки, черепки, огромный зверь питался, преобразовывал снующую, пищащую, стучащую, поющую, кричащую живую силу в пищу в этот тихий звёздный дачный час. Втекала в подводящие каналы жизнь и не могла остановиться, потечь назад, её движение сосудами земли, её туннельцами, ходами было бесконечно, она текла по кругу, без конца.

– Пусти, гадючина, пошла! – Он отцепил от майки деревянный коготок, и ветка закачалась – ших-ших, ших-ших… До крови не ужалив, обожгла и, выжидая, замерла.

Умолк оркестр ночной, его перехватило спасительное:

– Петька! Дрянь такой, домой иди! Убью!.. Ну, здравы буде, ости дорогие! Не на роди?ны, так в поми?ны хоть дошли… идёть зараза, ты хляди. Покойник, слышь?.. Пришёл проклятый, слава те… – И, высветив из темноты Петрушино лицо пятном от керосинной лампы, хвостом трескучим света провела к веранде хлопочущую стайку мошкарья: – За занавеску живо! твари налетять.

– Они и через занавеску, ба, летят.

– Лятять, а де тот чёрть расковырял, не ты?

– Чё я-то, ба?

– А хто?

– Она за гвоздь цепляется вот тут.

– А хвоздь дурак зашёл забил?

– Ты ж, баб, сама просила…

– Тут просила! тут! – И стайкой мошкарья перевела повыше чуть гвоздя, который вбил Петруша. – Фломастером… не видишь, рисовала де?

– Там сук, баб, был.

– Там сук, а тут во хробь хвоздём, шкорябаюсь хожу…

– Я выдеру тогда.

– Надёргашь. Я надёргаю тебе, доску щепить – и без тебя дом с первым чихом рухнет. Покойник строил на соплю, да ты хвоздями бьёшь…

– Да ладно, баба! Баба, баба, ба-ба-ба…

– Чаво? На яме дом стоить и в яму рухнёт, не надо будет государству хоронить. Оставь, пусть так, до смерти доживём. Ведро пойди поставь.

И он пошёл в пустую ставить дедушке ведро, какое на ночь ставили всегда в пустой на по?дпольную крышку весом, чтоб не пролезли, не загрызли в сне блажного кры?си из ямы, на которой ставил дом.

3

И день и ночь покойник «миру колотил», с безде?ль устав, царапал гробовину; набравшись сил, разбитые нао?кровь пальцы собирал в кулак, опять стучал, и от ударов содрогались стены, под козырьком крыльца на паутине вздрагивали мухи, чердачная труха ссыпалась в стирный таз: бум-бум, бум, бум! – как будто выбивают пыль с ковра, и пыль, сочась сквозь щели, дымилась в солнечных лучах, и эхом откликался ветхий дом – бум-бум! Бум-бум! Половник звякал о дуршлаг, и с лязгом вздрагивали вёдерные крышки.

Спиной к крыльцу, к покойнику в полглаз, она в саду на лавочке сидела, в тазу перетирая со своим Петрушкино штанцо, говцо отцово, тяжёлым кулаком водя постир ребром доски стиральной, стуча покойнику в ответ по тесту влажного тряпья разбухшим с сырости вальком. Бум-бум, бум-бум… И брус хозяйственного мыла отпрыгивал с ударом колотушки в дебри подступавших к дому флокс.

– Петруш!

– Чего?

– Упрыгнула опять, ляхая сила.

– А?

– Да подыми! Упрыгнуло опять…

Про мыло говорила: «Из трупных жиров варють, вот и скользко, в войну-то из людей варили мыл…»

– Чаво хлядишь? Не веришь? Ну, не верь. Людей-то больше, чем свяней, дешевле, што ты думашь? вот и варють… помады варють из людей.

– Ба, человек варить не дастся.

– Не дастся… разве спросють? Тфу ты осподи помилуй, самознай. – Свекольной от загара, сильной, в оборочках с горохами рукой махала к Василевским: – Из таких…

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 31 >>
На страницу:
3 из 31