И между политической трескотней в битком набитом зале дворца Мютюалите, где французы беззастенчиво дымили крепчайшим табаком Gitanes, они бродили по улочкам. Хотели попасть в Лувр, но не попали.
Напросились посетить кладбище Пер-Лашез, могилы коммунаров.
Нашли стену, у которой генерал Галифе расстреливал всех, у кого руки были в порохе. Или пахли порохом. Косарев пытался представить, каково людям под оружейным дулом. И бабушка маме через годы рассказывала, как Саша сорвал с виноградной лозы листок и положил между страниц блокнота, на память.
Мария Викторовна была, по ее словам, потрясена, потому что «рациональной натуре Косарева было чуждо проявление сентиментальности в любой форме. Даже если это чувство и было в какой-то мере свойственно ему, то он умело его прятал…»
Всего через пять лет, сидя в одиночке Внутренней тюрьмы НКВД, Косарев даже представить не мог, что происходит с его женой. Он мог только фантазировать. И если б он веровал, мог только молиться за нее.
Но для Саши Косарева и его поколения Бога не существовало.
Где была в это время Мария? В общей камере на той же Лубянке. Сидела на полу, замерев, прислушиваясь к разговорам сокамерниц.
Однажды ночью она услышала из-за стены характерный кашель и узнала его. И заплакала: папа! Так мог кашлять только один человек на свете, ее отец. Виктор Иванович Нанейшвили. Значит, они взяли и отца. Она не знала, что в ту же ночь, когда и их с мужем. А что же тогда стало с ее единственной дочерью, восьмилетней Леной?
Все было в тумане.
Отца Мария больше не увидела, не было с ним очных ставок. И еще очень нескоро в северной ссылке узнает она, что отца ее, как и мужа, тоже расстреляют, но узнает десять лет спустя.
Виктор Нанейшвили был расстрелян 22 марта 1940 года.
Покашливал в одной камере Виктор Иванович, которого мучил хронический бронхит еще с царских времен. В другой – вполголоса разговаривала с женщинами Мария. Потом ее уводили на допрос.
Косарев мучился за нее тревогой. И не напрасно. Пока ему давали передышку от побоев, Марию вели по коридору конвоиры, заводили в кабинет. И услышав, что она ни на какие вопросы отвечать не собирается, ставили ее в центр круга пытальщиков, лапая за все места, избивая по очереди.
Не час, не два, бывало, всю ночь продолжались унижения и побои.
Маше посреди допроса снова и снова устраивали «пятый угол»: четверо следователей, встав квадратом, швыряли женщину от одного к другому.
– Ты будешь говорить?!
– Мне нечего вам сказать!
И швыряли снова, пока она не падала на грязный линолеум, тогда били ногами до потери сознания.
Чего они хотели? Компромата на генсека ЦК комсомола. Чтобы Мария Викторовна даже ничего не сочиняла. Не утруждала себя версиями. Просто подписала уже сочиненные Шварцманом и Родосом «показания», где ее муж якобы высказывался против Сталина, Берии, критиковал советскую власть. А все государственные секреты посылал почтой в Варшаву, на оперативный адрес польской внешней разведки. А также – что связался с троцкистами, которые планировали убить Сталина.
Бабушка молчала. Она была настоящий стоик!
Тогда являлись следователи-психологи НКВД в хороших костюмах и галстуках, принимались ее убеждать. Она защищает своего мужа, отпетого негодяя, врага государства. Но это ладно. Допустим, муж враг и Мария Нанейшвили разделяет убеждения Косарева. Это нормально. Жена врага не может не быть врагом. Но в курсе ли она, кто такой Косарев как человек? Какую жизнь он ведет вне дома? Сколько у него в Москве квартир для свиданий? Он же изменял ей на каждом шагу! Показывали грубо смонтированные фотографии с голыми комсомолками, ржали, матерились.
В камере за Машей ухаживала Екатерина Ивановна Калинина, урожденная Лорберг, арестованная жена «всенародного старосты» Калинина, растлителя балерин и негодяя, который даже не пикнул, когда Сталин обвинил его жену в связях с троцкистами.
А чем можно было помочь избитой женщине? Ребра сломаны, не повернуться, губы в хлам, трудно даже попить воды.
– Чего они от тебя хотят? – спрашивала Калинина-шепотом.
– Требуют показаний на Сашу, на Пикину, на других секретарей ЦК, – еле слышно, чтобы не подслушали в камере, отвечала Мария. – Я им ничего не скажу. Ничего эти сволочи от меня не получат!
– Послушай, Маша, – говорила Екатерина Ивановна, – ты можешь не сдавать Сашу и его друзей. Можешь молчать. Но хотя бы на себя дай что-нибудь? Тебя же все равно арестовали. Иначе они замучат, забьют до смерти.
И на очередном допросе сумеречная брюнетка в военной форме, с неподвижным лицом и ничего не выражающими глазами, лейтенант госбезопасности Аршадская в очередной раз, даже не рассчитывая на ответ, снова и снова спрашивала Марию:
– Гражданка Косарева, вы сегодня собираетесь давать показания? Или я могу вызывать помощников?
«Помощники» – это бравые молодцы, специалисты по пыткам из особого подразделения.
И вдруг Аршадская услышала, как Мария Викторовна ответила:
– Собираюсь. Пишите. Да, я действительно являюсь шпионкой английской разведки с 1935 года. Меня завербовал родной брат, Нанейшвили Павел Викторович, арестованный в 1936 году и отбывающий ныне наказание…
– Так-так! – обрадовалась Аршадская. – Нельзя ли об этом подробнее?
Уличали как бы во лжи, требовали другого, снова били.
И вдруг через несколько месяцев допросы стали стихать. Они проходили уже более вяло, как бы пассивно. Потом ее и вовсе оставили в покое, она сидела в камере, ждала своей участи.
А опытные сокамерницы говорили: «Не трогают? Значит, милая, считай, нет твоего мужа на свете. Тебя же и взяли из-за него…»
Мария только спустя годы узнает, что женщины были правы: Александра Косарева к тому времени и вправду не было в живых.
А еще через год, 28 февраля 1940 года, по указке Берии, Марию Нанейшвили-Косареву приговорили к исправительно-трудовым работам на Таймыре, в Дудинке.
С формулировкой «на вечную ссылку».
Мама мне рассказывала, как бабушку везли на одном из судов-тюрем вместе с другими заключенными, мужчинами и женщинами, уголовниками и «политическими». А поэтому ей досталось то же, что и остальным: шмон с раздеванием, на обед сырой, почти жидкий хлеб, баланда, сваренная будто из силоса. Стылые бараки, где утром волосы примерзали к подушке.
Сидела Мария вместе с уголовниками-рецидивистами, на которых было по многу убийств. Для них убить – как чихнуть.
Однажды всех заключенных повели в баню, женщины впереди, мужчины сзади, уголовники тоже. Они начали приставать к женщинам, шагающим впереди, стукая их по ягодицам, пытались лапать. Бабушка рассказывала, как она в тот момент напряглась в ожидании шлепка. А когда дождалась, развернулась да изо всех сил ударила уголовника по лицу мешочком с банными принадлежностями.
Ее могли убить сразу, в ту же минуту. Но нет. Не убили. Начали уважать.
Все это продолжалось, пока ее едва живую, доходягу, не перевели с общих работ в контору.
Началась так называемая вечная ссылка.
Интересно, что знали эти красномордые чиновники о вечности?
Исправительно-трудовые работы – это не просто ссылка, то есть проживание в том месте, которое определил суд. Это по сути принудительный и весьма тяжелый труд безо всяких выходных и отпусков, только не за колючей проволокой и вышками, а в поселении. Хотя с тем же режимом, плановыми проверками и ежедневными унизительными обысками одежды.
На советско-сталинском уровне – оскорбительная жизнь, полная унижений, абсолютная зависимость от начальников, которые могут на тебя настучать, ограбить, отняв последнее, – особенно худо, когда забирали теплые вещи, – могут изнасиловать. Круглосуточная зависимость от людей с оружием, которые за тобой присматривают.
Что такое жить в Дудинке, в одном из балко?в? То есть в вагончике без колес? Их выстраивают по кругу в кольцо. Потому что в пургу ничего не видать, мгла, и если выйдешь по нужде, если не уткнешься пусть даже в чужой бало?к, можешь не вернуться, замерзнуть.
Жить в Дудинке – это значит, жить на Крайнем Севере, за полярным кругом, где полгода ночь, мгла, а потом восход солнца встречают на берегу Енисея как праздник, и полгода день.
И на воле-то не очень удобно и комфортно. А под надзором – кошмарный сон.