Лаборантка на секунду задумалась.
– Я дам Вам препарат. Поможет. Мне один раненый еще в январе оставил. Который прошлый год у нас восстанавливался. Помните, Боголюбов, усатый, казачий атаман?
– Не припоминаю.
– Хирург. Помогал нам. В общем, Таня, я Вам напишу дозировку, ее превышать нельзя. Иначе лекарство превратиться в яд.
– У него побочные эффекты?
– Побочные! Остановка дыхания, сердца, летальный исход. Запомнили?
– Конечно, спасибо, Нина.
– Идите, Вам, верно, пора в отделение.
Таня засобиралась, спрятала капли и клочок бумаги с дозировкой. Надела варежки. В дверях она остановилась:
– Ниночка, Ваш сын обязательно вернется. Вы верьте.
– А я верю. Я – верю. Вернется. Но только уже совсем другим человеком.
Днем Таня отстояла очередь за мукой, которую заняла еще со вчерашнего. Когда она пришла домой, девочки уже суетились на кухне: на печке грелось ведро воды, а Валя уже мыла волосы над тазом.
– Да у вас тут баня!
– Мам! А мы всей группой ходили за хворостом! Мы привезли целые сани и два бревна.
– И еще кое-что, -подмигнула Аля и поставила на пол кувшин, из которого поливала сестре на голову, – зайца!
Только мы боимся его доставать, он мертвый.
– Господи, а заяц откуда?
– Григорий Петрович подстрелил двух. И одного нам отдал, -объяснила Валя.
– Потому что у нас этюды – лучшие. На Ивана Грозного, мам!
– На какого Ивана? – запуталась вконец Таня.
Ее мысли уже замкнулись на неизбежности горя, и она с трудом воспринимала то, что происходило здесь и сейчас: улыбки дочерей, мокрые волосы, натопленную печь.
– Ну, на картину Репина. Иван Грозный и его сын.
– Да, – опомнилась Таня, – ясно. Вы теперь не будете ходить на занятия.
– Почему?! – в один голос воскликнули девочки.
– Потому, что это опасно. Потому, что я не хочу, чтоб вас у меня забрали и отправили на фашистский завод делать бомбы. Потому… потому…
– Понятно, мам, – положила ей Валя на плечо руку -мы никуда не пойдем.
Таня, всегда спокойная и рассудительная, была теперь все время напряжена. Она оглядывалась на улице, вечно выглядывала в окно-никто ли не идет. Она вызнавала все-за кем пришли, кого расстреляли или повесили, кого забрали в полицию, в котором часу проходят немецкие патрули. Страх за дочерей доводил ее до безумия, за себя же она бояться и не думала, как-то не приходило в голову. Поздней ночью, затворив все окна ставнями, она выпивала каплю лекарства и проваливалась в глубокий сон. Часто снилась мать- как она была перед смертью – больная, худая. Она все качала головой, что-то приговаривала. Но слов было не разобрать, не расслышать.
Беда, как дворовая собака. Если не ждешь ее, не трусишь, то она пробежит стороной, виляя хвостом. Но когда страшишься одного ее лая и оскала – чувствует, так и норовит укусить.
Это все уже было, а потому тем неожиданно казалось. В дверь постучали. Выглянула. Два немца-фельдфебеля. Автомат. Кто-то третий, как тень, за их спинами. Она где-то их уже видела, но где? Вот он – безусый, которого лечила здесь, в доме от отравления, делала промывание желудка.
Словно во сне Таня открыла.
– Ну все, я показал, я пошел, -юркнула в метель фигура-тень. Сосед. Сволочь.
И дальше все отрывками, кадрами, словно она смотрела фотографические снимки. Протянутая рука с листком, имена дочерей. «Предписание прибыть…». Ничего не выражающие лица немцев. Ничего не выражающие, без кровинки, лица дочерей. Чемодан. Теплое белье. Чемодан у дверей. Черный холодный автомат на коленях немца.
– Фрау? Обед есть?
– Что?
– Еда. Еда есть? – показал он жестами, – обедать.
– Ах, да…
Кухня. Печка. Сковорода. Шкварки. Картошка. Пузырек. Принять по одной капле.
«Это, считай, яд, и летальный исход при тройной дозировке, -зазвучал в голове мягкий тихий голос лаборантки Нины.
Рука не слушается, как чужая. Опрокидывает пузырек в еду. Пусть так. Лучше так.
«Таня, все лучше, чем плен, лучше застрелиться, чем в плен к ним», – глухой низкий голос мужа откуда-то издалека.
– Фрау! Шнелле! Ком!
– Иду, иду…
«Прости, Господи».
Есть такие вещи, от которых никто никому никогда уже не расскажет. Потому что говорить об этом стыдно или страшно. Или никто не видел, как это было. Или видел. Но не захотел осознавать, что это происходит. Закрывал глаза. Но на жизнь нужно смотреть, широко раскрыв глаза и внимая всему. Если ты останешься слеп и глух к чужому горю, то оно не исчезнет, а будет лишь множиться.
Когда войска шли по освобождённому Краснодару, город был похож на открытую рану, со следами старых и новых бомбежек, с рубцами воронок на разбитых улицах, которые приходилось аккуратно объезжать. Стены некоторых домов были изрешечены снарядами разного калибра, и от этого похожи на какое-то страшное кружево. Другие стояли совсем целые. Мосты были взорваны. Вместо них устраивались переправы.
На центральных улицах было много самодельных виселиц. Веревки болтались на фонарных столбах, а на земле возле них лежат тела. Многие – с дощечками, привязанными к шее. Женщины, больше всего женщин. Мужчины, старики, подростки.
«Я занимался антигерманской пропагандой».
«Я воровал имущество германской армии».
«Я устраивала покушения на германских офицеров».
«Я отравила своих двух детей и двоих германских солдат». Последняя женщина застыла навеки в странной позе. Она сидела с ровной спиной и прямыми ногами, прислонившись к стене. Руки ее как-то устало лежали на коленях. Пальто было наглухо застегнуто. И широко раскрытые глаза на посиневшем от удушья и мороза мертвом лице.