– Я с её отцом играл в футбол, когда мы жили на Пушкарской. А почему не нравится?
– Простая какая-то, неинтересная. Я ей стих прочёл, а она мне говорит: «я стихи не понимаю, лучше спой».
Костров засмеялся, приобнял сына за плечи:
– Ну и ладно, другую найдёшь.
– Да я не ищу, пап. Я вообще хочу в Москву уехать, – и взглянул упрямо.
– И что ты делать там будешь?
– Поступлю в Литературный институт.
– Там чему учат-то?
– Литературе, чему же ещё?
– А если не поступишь?
– Поступлю.
– Денег туда надо наверно.
– Нет. Я уже узнавал. Общежитие бесплатно, если поступишь, а пока можно пожить в гостинице типа общаги, хостел называется, там дёшево.
– Так ты серьёзно? – вдруг дошло до Кострова.
– Очень, отец, очень.
– И когда?
– Весной. Там нужно сдать работу на конкурс, буду писать.
Ромка шёл, подставив лицо ветру и снегу, худощавый в отца с крупными губами матери, долговязый, немного сутулый, романтическая прядь падала на правую бровь. И что-то сквозило в его отрешённости самостоятельное и сильное. Натянутая нить Мойры. Которой из трёх? Костров неожиданно, как это всегда бывает, понял, что сын повзрослел, и та невидимая пуповина уже истёрлась, уже бессильна. Вспомнилась Лара: поэты под защитой. Грохнула дверь подъезда. Между вторым и третьим Костров остановился, щёлкнул из пачки сигаретой:
– Ты же уже начал?
Ромка молча взял. Взвились тоненькие струйки дыма.
– Хорошо. Но если не поступишь, вернёшься в техникум.
– Не вернусь. Прости.
В четверг случился нежданный выходной. В двенадцать, прокатившись по лавке, хозяин отправил восвояси продавца и Кострова, деловито достал лучшие вещи, разложил их на столе, для лёгкости разговора с крупным перекупщиком, принял пятьдесят. На выходе Костров заметил чёрный БМВ, вспомнил последнюю встречу с Жоркой, и отправился в «Королевство». Галка кивнула, в этот раз не подойдя, была хмурой и, кажется, жутко злой. Бессменный карлик принёс заказ. Костров пару раз набрал жоркин номер, послушал механическую секретаршу, и опустил телефон в карман. Руку укололо что-то. Достал: брошь. В приглушённом свете кабака глаза лягушки горели ярче, а серебряное тельце потемнело, приобрело вес.
Под шансон танцевали редкие пары, стоял нестройный гул голосов. Кострова разморило, тянуло поговорить. За соседним столом две почти одинаковые блондинки строили ему глазки. В другом углу, не двигаясь и даже не моргая, сидели трое: огромные и квадратные. Навалившись на ближайший к ним стол грудью, маленький человек с унизанными перстнями пальцами что-то втолковывал собеседнику, худому и элегантному. Костров задумался о Ромке. Он, конечно, не верил в талант сына, и поднимавшуюся в душе гордость, придушивал скепсисом. Было страшно отпускать его в Москву. Надя вчера, выслушав мужа, взъярилась, обозвала их сумасшедшими, подняла на смех, а потом плакала, не сумев объяснить, чем же техникум лучше. Ночью разбудила Кострова, быстро зашептала:
– Лёнь, надо будет к нему туда ездить почаще. Сдай машину в ремонт, а то мы не доедем. Там чёрт-те что в этой Москве… И сними деньги с книжки, пусть снимает квартиру, в этих хостелах одни чурки. Я позвоню Верке, она сдавала всегда бабкину где-то у Курского вокзала.
– Надь, да он ещё не поступил даже.
– И что? И что, Лёня? Это тебе всю жизнь милее своего двора нет ничего, а он не такой, он же всё равно…, – и снова заплакала.
А Костров думал в темноту, чем так плохо любить то место, где живёшь, довольствоваться малым? И сам себе печально признавался, что, пожалуй, ничего хорошего в этом нет, и имя этому – смирение. Сам в пыли и душа – пыль. А сын, он – нет, у него цели, мечты, путь.
– Я всегда знала, что Ромка не такой, как мы. Помнишь, он маленький уйдёт и не скажет, куда. Ищешь его, зовёшь, а он на берегу за каким-нибудь кустом сидит травинку сосёт и думает всё о чём-то. Он стихи-то в пять лет писать начал. Да ты не знаешь, а я блокнот нашла: стишки без рифмы и к ним рисунки: медведь его плюшевый, берёзка, машинка. Он как мой отец, которого всю жизнь куда-то тянуло, всё уезжал копать свои черепки. Вернётся, чёрный, бородатый, костром пахнет, и давай сказки сказывать. Народность он искал. Говорил, племя было, все как на подбор богатыри, и с этого племени так называемые Рюриковичи пришли, которые и не Рюриковичи вовсе были. Я-то не слушала особо, а теперь жалею, и спросить не у кого. На могилки, кстати, сходить надо, и к твоим заодно. Поедем в воскресенье.
– Поедем, поедем.
«Может и прав Ромка. Родителей уж нет, и ничего после них не осталось. Костров лишь да сестра, уже лет десять о которой ничего не слышал. И от них ничего не останется. Вдруг, Ромка сможет. Достучится до кого-нибудь своей хоть одной строкой, и будут его помнить». Кто-то хлопнул дверью, запустив сквозняк. Кострову захотелось уйти. Допил последние остатки водки в графине, бросил на стол деньги, встал, слегка качнуло. «Зачем вообще сюда пошёл? Вроде и пить не хотелось. А, Жорку думал найти!». Улица встретила свежо. Костров поднял воротник, глянул по сторонам, в двух шагах приветливо мигнули фары. Сидение было уютным и машину совсем не трясло. Костров задремал. Всё ещё в полусне расплатился, когда шофёр тронул его за плечо, вышел. Лестница показалась незнакомой. На одном из поворотов Кострова чуть не пришибла распахнувшаяся дверь.
– Привет, Леонидас!
Не дав ему очнуться, Лара втащила Кострова в квартиру, поторапливая, проводила в комнату. Сколько их тут? На окнах тяжкий бархат, мебель вросла в пол, львиные лапы, обезглавленные амуры, скрип кожаной обивки, в нишах и полочках свечи, в воске как в броне, в бронзовых огромных подсвечниках в виде женщин. Если бы включился свет, можно было бы задохнуться, утонуть в кровавых оттенках. Костров с опаской скользнул взглядом по потолку – люстры не было. Он вдруг почувствовал злость: ни разу он не пришёл сюда по своей воле. Набрал воздуха, собираясь что-то сказать – резкое, и даже оскорбительное. И осёкся. Лара явилась из темноты, сливаясь с ней платьем в пол, мрамор плеч, почти распахнутый лиф, прозрачность глаз, улыбка уголками губ.
– Сегодня пьём коньяк! Скоро придут гости.
– Какие гости? – ослабев, Костров опустился на диван.
– Разные. Останешься? – под ресницами не видно глаз, и чудится смутно подвох.
– Да я, честно говоря, сегодня не собирался…
– Наши желания, Леонидас, не всегда определяют наши действия. Правда, ведь?
– Лара, вы… Не знаю, как сказать. Все эти встречи наши… Зачем это всё? – поймал её взгляд, очертились морщины на лбу. Му-чи-тель-но.
– Бери, – протянула тяжёлый бокал на низкой ножке, в нём густо плеснулся коньяк. – Такой Жора любит.
Костров взял, обречённо, не чувствуя вкуса, опрокинул в рот, зажмурился, и почувствовал на губах кислинку лимона, принимая, коснулся прохладных пальцев. Лара достала сигарету из плоского портсигара с головой козла, подвинула массивную пепельницу в центр отливавшего лаком стола. Костров тоже полез за сигаретами, вместе с пачкой достал брошь.
– Вот, кстати, ты просила.
Лара нежно взяла лягушку, поставила себе на ладонь.
– Какая красивая! Продашь? – лукаво взглянула на Кострова.
– Дарю, – буркнул он.
– Не надо. Продай, – и выложила пятитысячную купюру, новую, как со станка.
– Это много.
– Леонидас, истинную цену вещи может определить лишь тот, кто хочет обладать ею.
Костров курил, глядя на отражение свечи на столешнице, и вдруг тихо, спросил:
– Лара, а вы никогда не думали, что мы могли бы встретиться раньше? Могли бы полюбить друг друга, жить вместе, быть обычной семьёй?