– Леонидас!
Кострова обдало жаром, пересохло во рту, и он закашлялся. А Лара уже вела его под руку, приглушённо смеялась:
– Аптека здесь закрылась уже как месяца два. Пойдём, пойдём. Угощу тебя волшебным отваром, – и ступеньки в непроглядной темени, тусклый свет на недосягаемом этаже, неясного цвета дверь с криво приклеенным номером, а потом сразу сухое тепло, свобода от хлипких ботинок, легкость плеч, избавившихся от набухшего пальто. На этот раз Лара провела его в другую комнату, где даже на вид мягкий удобный диван манил в свои объятья, паркетный пол с подогревом бахвалился ореховым переливом, овальный стеклянный стол голубовато подсвечивался ноутбуком, огромное директорское кресло стыдливо отвернулось, свесив с подлокотника сиреневую накидку, настенные бра настойчиво приглашали взглянуть на ровные корешки книг, чинно стоящих за идеально чистым стеклом. Костров блаженно вытянул ноги, откинулся на спинку и почувствовал, что сейчас уснёт.
– Держи, – Лара придержала широкий рукав свитера, протянула Кострову глиняную шершавую кружку. Костров стал пить, не открывая глаз, и слушал, как туда-обратно прошаркали джинсы, щёлкнула «мышка», и где-то далеко тихо-тихо зазвучала Reverie Дебюсси.
– Странно, что мы встретились, – сказал Костров. – Чем вы меня поите всегда? Я бы приобрёл несколько литров.
– Этим нельзя злоупотреблять, – улыбнулась Лара.
– Знаете, я думал о вас, мне казалось, как-то нехорошо мы расстались.
– А мы и не расстались. Впрочем, это неинтересно. Хочешь кальян?
– Не знаю даже. Я курил его раза два – ничего особенного.
– Помоги, – Лара двинула стол ближе к дивану, быстро присев, достала из нижнего ящика шкафа золочёный с хрустальной колбой кальян, нечто вроде горелки и потёртую коробочку с табаком. Несколько колдовских движений и по комнате поплыл сначала цитрусовый аромат, а за ним густой витиеватый дым. Лара передала трубку Кострову и он взял, глубоко затянулся, ощутил пряность и тут же вкус но не табака, а её, лариных губ, только что обнимавших стальную иглу трубки. Ему тут же стало жарко и хорошо, ровно забилось сердце, и звуки скрипки приблизились, заполнили комнату, пошатнули мир. Костров скорее угадывал, чем видел Лару в застывшем дыму, но голос её звенел рядом, и он глупо улыбался, не в силах перестать. – Говорят, так шаманы вызывали духов. Они курили странные смеси и пели протяжные песни, шептали скоро-скоро свои заклинания. О, дух леса, услышь зов мой, прими дар мой, поговори со мной. О, дух леса, покинь свои сладостные дебри, свои тайные норы, выйди ко мне. Не устрашусь силы твоей, но поклонюсь ей. Деревья твои забрали дочь мою и не ведомо мне, за что. Ветви их обвили нежные ноги её, слабые руки её, юное тело её. Не ропщу, дух леса, на волю твою, но прошу только: позволь увидеть дочь мою, коснуться волос её, глянуть в глаза, что мои повторяют. Так пел шаман. А на следующий день много дичи убили соплеменники его и много ягод принесли жёны их, и нагая истерзанная девушка, вскинув руки, упала у кромки леса. Шаманы не должны были иметь семью, сердце их не должно было уметь любить, а этот ослушался, и плакал долго над телом дочери своей. Жена его вырвала свои волосы, порвала одежду на себе, заедала землей горе своё. Шаман покинул селение, и никто не знал, что с ним, – Лара приняла трубку, жмурясь, втянула дым.
– Как жутко это всё. Неужели вправду было? Лара, вы только вдумайтесь, – затараторил Костров, – ребёнка отнял какой-то дух леса…
– Боги помогают нам и нас же наказывают, но мы сами приняли их законы. Леонидас, это же контракт: ты – мне, я – тебе. Иначе не получится: боги ничего не прощают и не забывают и жизнь для них – монета.
– Да, вы правы, но дети…
– Заведя дракона, будь готов к пожару, а не к изгаженному коврику. А дети… Человек, ничем не дорожащий, всё равно будет дорожить детьми, ибо они плоть от плоти. Больше всего мы ценим то, что сотворили сами, будь то поделка из дерева, дом или ребёнок.
– Лара, Лара, какая вы!
– Какая? – и залился колокольчик. – Леонидас, не бойся, твой сын в безопасности.
– Почему?
– Он – поэт.
– И что?
– Поэты отмечены, они под защитой. Ты знаешь, что проклятья не берут поэтов, не действуют на них?
– Никогда бы не поверил, что существуют проклятья в наше время.
– Как же? А лягушка, о которой ты рассказывал?
– Может, совпадения.
– А может и нет, и в этом может – самое страшное. Леонидас, а можешь принести её, показать? – спросила и близко склонилась к лицу Кострова, сквозняком коснулась руки, забрала кальян.
– Могу, принесу, – отвечал Костров, ощущая, как ожог касания пощипывает руку. Тревожность вдруг забилась в виске, качнулась комната, Костров понял: они увидятся ещё раз.
– Ну теперь чай, – и исчезла.
Вернулась неузнаваемой: забрала высоко волосы, сменила свитер на тунику цвета тумана, лишь по-прежнему шаркали джинсы, в руках поднос весь в блестящих завитушках, а на нём чайник и чашки, расшитые золотом, дотронуться страшно – так тонок фарфор. Вился ароматный пар и почему-то хотелось, чтобы случился мороз, и стало слышно, как за окном торопливо поскрипывают шаги.
Лара забралась с ногами на диван к Кострову, он осторожно потеснился, но места всё равно не хватало и тепло её ноги медленно обволакивало и лишало воли.
– Когда так тихо, хорошо думать о смерти, – почти прошептала Лара.
– Зачем же о ней думать?
– Ты суеверен? Смерть вовсе не приходит на зов, она гораздо умнее. Человек умирает перед тем, когда к нему идёт горе, которого он не выдержит. Жил у нас в городе нищий. Он родился в бедной жаркой стране, он был молод и по-своему красив. Темноокая дочь гулящей матери отдала ему сердце. Взамен он дал ей сына и потом ещё двух. Голод погнал его на заработки и вот он приехал в другую страну, он познал здесь тюрьму, он спал на цементном полу, работал за мелочь, страшился зимы и держался лишь тем, что там – его семья. Он отправлял туда деньги, и красивая юная стерва брезгливо принимала из рук его мятые купюры. Шли годы, и он стал мечтать о возвращении, ему снились берега его реки, лучи солнца ласкали его во сне, сыновья улыбались ему, на цветных подушках ждала его жена с узкими как у девочки бёдрами, загорелыми руками, нежными сухими губами. Он просыпался каждый раз, не успев увидеть, что там – за пёстрым пологом в его жалком дому. Он ходил пешком каждый день в другой город, выносил там мусор, мыл туалеты, разгружал что-то. И вот ему повезло: в грязном сортире он нашёл толстый бумажник, не вытирая рук, рванул застёжку и на замызганный пол посыпалось счастье. Сначала он бежал, и мороз жёг ему босые ступни и душил его ледяной ветер. Он устал, он присел на обочину, ласково достал из своего тряпья сигарету и в её дыму, не тающем в застывшем воздухе, увидел наяву свой сон. Когда он вновь поднялся, сон не исчез, напротив, всё приближалась и приближалась цветная занавеска. Он поднял было руку, чтобы дотянуться до неё и в тот же миг настала тьма. Его нашли в открытом люке канализации, и худой оранжевый рабочий клялся, что махал ему и кричал, но тот шёл как лунатик прямо в жаркое нутро земли. А если бы он дошёл до вокзала, если бы тяжёлый крылатый поезд привёз бы его домой, если бы сбылся его сон, он бы увидел свою жену, что стала похожа на сморщенную тряпку и её мутных в дурмане анаши клиентов, пьяного в наколках старшего сына, и две неухоженные могилы. Разве не умна, не благосклонна смерть?
– С вами сложно спорить, Лара. Вы будто всегда правы, – протянул Костров, и, словно, ища мысль, провёл рукой по голове, – но что-то не складывается, не хватает какого-то паззла.
– Это от того, что ты очень земной, и никак не хочешь пустить в свою жизнь сказку.
Дорога домой была долгой, и Костров всё вспоминал, и не мог вспомнить чего-то связанного с этим нищим. И только оказавшись перед дверью подъезда, одновременно осознал, что опять не запомнил адреса Лары и что нищего он знал – тот помогал ему разгружать мебель, когда они с Надей пару лет назад ремонтировали Ромкину комнату. Этого таджика все называли Бача, он был молчалив и всегда трезв. Тогда после окончания, Костров угостил его сигаретой, и они сидели на бордюре, курили, Костров из участия спрашивал о жизни, а Бача односложно отвечал, и лишь раз на что-то резко вскинулся, бросил:
– Э, всё у вас хорошо, а я хочу в своё плохо, у меня три сына растут.
На следующий день Костров достал из ящика позабытую лягушку и вновь принялся её восстанавливать. Он совсем забыл о ней, но теперь его подгонял голос Лары:
– Не забудь только, принеси…
В эту неделю по-февральски мело. Кострову понравилось по пути домой останавливаться у гостиного двора, спрятавшись за колонной, смотреть на замерзающую Каменку, и думать о Ларе. Он всё пытался понять себя, и никак не мог определить эту неясную тягу. С ней, Ларой, было неуютно, нервно и интересно. Её комнаты, музыка, вещи, движения, рассказы – всё это казалось необычным и ненастоящим. И сам себе Костров начинал казаться каким-то другим, а его жизнь такая понятная и простая – пресной. Вода из-под крана после нектара. Постепенно он пришёл к мысли, что ему судьба преподнесла эту встречу с целью неясной, но важной, может, самой важной в его жизни. Он думал, что встреть он Лару много раньше, сейчас не работал бы в лавке, не покрывался пылью, по выражению Жорки, а, наверное, был искусствоведом или оценщиком. Фантазии переносили его на место хозяина, преображали магазин в здание полное стекла и золота, надевали на него старинный смокинг. И вот он, утонувший в мягком кресле у стола красного дерева, задумчиво водит рукой, гладя зелёное сукно, поблёскивают бронзовые бра, тяжеловесно напряжён книжный шкаф, и в тишине вдруг каблучки. Входит Лара. Слышится музыка Рахманинова, кажется скерцо для оркестра. В открытую дверь видно замерших посетителей, провожающих её очарованными взглядами. Она улыбается, подходит, может, касается губами его щеки, кружится по кабинету, торопит домой. А дома плачет скрипка, льются их тихие разговоры, а потом она засыпает, склоняя голову ему на колени, и он только смотрит, забыв дышать. Но нет: ещё клиент. Дородный крупный, смущённый присутствием Лары.
– Присаживайтесь. Не волнуйтесь. Это моя жена и первый помощник. Что у вас?
На стол упадает колье. Под лупой свет бриллиантов становится нестерпимым. Мужчина ослабляет галстук, следит глазами за Ларой, она будто не замечает, прохаживается, листает фолиант. Скерцо достигает наивысшей точки. И вдруг он, отец семейства, мэр или даже министр, выхватывает из рук Кострова колье, припадает на колено, протягивает руки, молит:
– Примите в дар…
Лара удивлённо вскидывает бровь, губы дрожат от беззвучного смеха и она говорит…
– Пап, привет! Ты чего тут застыл? – колье превратилось в снег и разлетелось под затухающие звуки мелодии.
– О, Ромка! Да я просто, задумался, – Костров вновь закурил, возвращаясь к себе прежнему, выпустил дым, рассеивая руины кабинета. – А ты? Гуляешь?
– В кино был.
Они не спеша двинулись к дому.
– Один или невесту нашёл?
– С Настей, – Ромка махнул рукой, – но она мне не нравится, в смысле как девушка.
– Настя, это какая? Пекарева?
– Да, она.