– И шлюхи эти – тоже любви-счастья ищут?
– А то? Поиск, отчаянье, всепозволенность… Не дали любви-счастья – получайте проституцию! Честных женщин готовы растерзать!
– И все же они какие-то – другие. Наглые, бесстыжие все.
– Ах, бессовестные? А зачем им совесть? Они не только падшие, они и отпавшие. От общества, закона, морали. Совесть – душа, она душу как раз и убила. И во всех хочет убить – месть! Большинство бездетные. Женщина без ребенка – всегда чревата стихией…
– Я совета спрашиваю, а вас на книжность все заносит.
– Да, на книги! Какие они книги читали! Это ведь не всякая душа выстоит такие книги, такие фильмы, такие пьесы… Массовая ложь, оплачиваемая государством! Из одного духа противоречия – взбунтуется!
– Зачем же плохие книги и кино выпускают?
– Вы прямо младенец, майор! Платят-то за ложь! Ложь называют – правдой! Лги «за» – но не будь искренне против! Бюрократам с ложью – спокойнее. Вечные мещане. Сперва лживые книги – потом лживые вещи. Если завод-книга вырабатывает – ложь – и завод-предприятие этим же займется!.. Пробавлялись цитатами да лозунгами, докладами да процентами. Вас огорчают женщины, ну, пусть эти – шлюхи… Учтите, в женщине как раз противопоставление истины человеческой природы заблуждениям разума, резонерства и логистики… Оставаясь натурой, женщина отражает общество, она – зеркало его! Машина изменила ход – шлюхи, вся эта грязь, и шваркнулась в лицо. Не будьте, майор, чистоплюем! Возьмите вот как я – совок и метлу, и наводите порядок! Та-ак, где замочек от кабинета? А там, майор, доживем до того, что все замочки пошлем нафиг? А, майор?..
Морщины
К остановке загородных автобусов подошла женщина с желтым морщинистым лицом, в тесном для ее полнеющей фигуры поношенном пальто, в велюровой шляпе, сильная переделка которой не скрыла мужское происхождение, с ярко, небрежно, как бы докучно накрашенным ртом. Шея женщины была повязана легким газовым шарфиком, который говорил – даже вопил – об отчаянном и вместе с тем наивном усилии казаться независимо-элегантной, и, конечно же, молодой.
У груди, почти под мышкой, женщина держала белую завитую болонку в теплой стеганной попоночке не по сезону, с таким же, как шарфик хозяйки, газовым бантом. Сквозь заросли кудрявой белой шерстки на людей смотрели темные бусинки умных собачьих глаз. Кроме собачки, у женщины в руках ничего не было, ни сумки, ни сумочки, ни даже зонтика. Вот уж поистине, кто имел право повторить древних латинян – «Omnia mea mecum porto», то есть: всё своё ношу с собой!..
Женщина обвела взглядом площадь, заставленную множеством автобусов разных маршрутов, толпящихся в ожидании посадки пассажиров, и недовольно, нервно передернула плечами. Мол, зачем столько автобусов, столько людей, если ей-то нужен один-единственный, свой автобус, с единственным местом для себя и собачки!.. Лицо женщины выражало раздраженное недоумение по поводу этого автобусного ералаша, многолюдья, чемоданов, мешков, сумок, ведер, табличек на трубчатых тонких стояках, крестовинами приварены к барабанам автоскатов и так неосновательно означающих стоянки, по поводу ряби цифр, черным по желтому, на табличках, являющих в свой черед разные маршрутные расписания…
Вавилонское столпотворение! – говорил уязвленно-поджатый ярко накрашенный рот новой пассажирки. – И где тут разобраться – какой именно автобус ее и когда именно он отправится! И все ездят, ездят – никому не сидится дома! Что за времена, что за люди – вот раньше бывало… Извозчики знали географию, вся езда стоила гривенный…
– Кто-нибудь сможет мне толком сказать – как до Н. доехать? – все так же раздраженно, собрав и тут же распустив на лбу свои эгоистичные морщины (морщины так и выглядели – «эгоистичными» – и так и хотелось их назвать), ко всем сразу обратилась пассажирка с собачкой. В голосе была уверенность, что она делает снисхождение всем этим людям на площади тем, что пришла сюда, что даже намерена вместе с ними втиснуться со своей собачкой в автобус, куда-то мчаться, была уверенность в том, что, хотя обращается ко всем сразу, ее вопросу все внемлют и тут же удостоят ответа…
Кто-то стал ей объяснять… Еще кто-то, как уж водится, счел нужным уточнить сказанное первым, наконец женский голос, исполненный благожелательности к спросившей и скрытого чувства превосходства над мужчинами (мол, слушайте меня, а не мужчин! Витают в облаках или газеты читают! Все у них – вообще, где-то, как-то! Их лишь про политику, футбол и космос можно спрашивать! Путаники! А уж как пройти, как проехать, где что есть и сколько стоит – это женщины знают!..) – этот превосходительный над мужчинами-путаниками женский голос обстоятельно объяснил даме с собачкой, что следует ей пройти во-он куда, похоже там уже посадка начинается, а езды неполный час будет!
Дама с собачкой нетерпеливо, налево-направо, позыркала на объясняющих и мелко-мелко замахала руками перед грудью – точно ножницами пощелкала: «Не все, не все сразу, пожалуйста! Ничего не поняла!» А ведь как-нибудь высшее образование! Так вы сказали? – дама с собачкой предпочла все же мужчин-путаников обстоятельности женщины.
И словно и вправду аттестованные и путаниками, и недоумками, мужчины в рассеянном недоумении посторонились все от странной женщины с собачкой. Один из них, не желая зря тратить время, отойдя на шаг-другой, стал развертывать газету – шорох бумаги, видимо, пришелся не по вкусу нервной собачке, и она заливисто залаяла, тут же охрипла, точно кто завжикал железкой по оселку.
– Ишь ты, ёхорь-малахай! – с притворным испугом глянул тот, с газетой на обернувшихся мужчин…
Один из мужчин ударился в философию.
– Наверно, вся семья – эта собачка. В сущности – не нормальная картина… Женщина без детей – всегда ненормальная вещь, скажу вам…
– Но не всем же дано замуж выйти… Наш брат тоже хорош – избаловался. Где же она бы мужа себе приискала?
– Почему-то в старое время одиноких женщин не было! Сплошь красавиц земля рожала? Как бы ни так!.. Замуж всех выдавали – вот! На то – молодость, на то женская ухватка… Вот и «красавицы» все…
– Эту-то и молодой не представишь… Впрочем, видать, проучила свою молодость. Профукала. Диплом и фанаберия с собачкой заместо мужа, семьи и детей… «Учиться, учиться, учиться» – когда-то это, конечно, был правильный лозунг. Да вот – вовремя его сменить забыли на «работать, работать, работать»…
– А для женщин-особый: «рожать, рожать, рожать»?
Помолчали. Философу, помянувшему про «лозунги», все же, видать, не молчалось. Уязвленно сузил глаза, досадуя, что серьезные мысли его поднимают на смех. Негромко, для твердости, продолжил.
– Обошлось бы без лозунга. Природа! Не надо только дергать женщину по сторонам… Задергали… Вот и дипломы с собачками вместо детей! В этом – вся наша беда! А смеяться – легко, когда нечего сказать дельного. Сами себе беды натворили через женщину! Одни со своими дипломами требуют мест и окладов, но стонут все одно от эмансипации – другие прямиком навострились по вокзалам и гостиницам… «зарабатывать»…
– Причем, без всякого тебе подоходного налога! – опять на шутку старался повернуть разговор тот, что изобразил испуг от лая собачки. Тот же, который проявил склонность к философии – только рукой махнул. Видать, смирился давно со своим положением. Мысли, серьезные мысли стали неуместны – сразу люди все превращают в шутку! Третий, отмалчивался, ограничив участие в разговоре неопределенной, трансцендентной усмешкой. Он, видать, был из тех, которые одной такой своей усмешкой на все случаи в жизни – не плохо устраиваются…
Глядя вслед поспешившей к автобусу женщине с собачкой, к мужчинам подошла и та женщина, которая лучше всех сумела объяснить все, нечаянно позволив себе взять верх над мужчинами. У нее сейчас был немного искательный вид и все время облизывала сухие потрескавшиеся губы…
И хотя сейчас голос был исполнен приязненной уважительности к очереди, слышалась в нем извиняющаяся совестливость, что, возможно, кого-то обеспокоит, очередь на этот раз особо не явила такую готовность на справки и объяснения. И все-таки все посмотрели в сторону, откуда донесся голос. Чем-то он все же заинтересовывал…
И опять это была женщина! Низко повязанный платок, плисовый неизносный жакет на приземистой, ни на что женственное не претендующей фигуре, тщательно вымытые, белесо-матовые, тоже неизносные, резиновые сапоги, подобие темной юбки между жакетом и сапогами – ни о чем, по отдельности и вместе, не сказали очереди. Равно как и перекинутые, в связке, через плечо, чемоданишко городского, дермантинового вида и большой, явно деревенского облика, баул за спиной. И тогда очереди пришлось обратиться к лицу вопрошающей. Благо женщина сдвинула со лба платок, обнажила лицо, которое застенчиво и поспешно омыла ладошкой, сверх того большим и указательным пальцами провела по уголкам рта. Лишь затем посмотрела на очередь неожиданно живыми, сметливыми и добрыми глазами. Ее нельзя было назвать молодой, но и старой тем более назвать нельзя было. Некий остановившийся возраст самоотрешенной и бескорыстной жизни, полной забот и дум о других людях, не о себе. Лицо было землистым, загорелым, и в тех морщинах, о которых никто не подумает, что они «эгоистичные». Как не скажет никто, что некрасиво вспаханное поле, все зыбящееся в отвалах пласта, или то же поле в выгоревшей стерне перед вспашкой… Скорей всего, что излучали они, особенно у глаз, умный свет терпения и благожелательности. Главное, глаза – они сразу располагали к себе!..
– Явление номер два, – проговорил мужчина, читавший газету. Однако взглянув на женщину, почувствовал себя неловко за свои слова.
Кто-то все же хихикнул в очереди.
– Простите… Может, дура я, что-то не так сказала?.. Неученая я – даже дурость свою скрывать не исхитрю…
– Нет, нет – что вы! Это тут… недавно… Одна ученая побывала… – счел необходимым загладить свою оплошность все тот же читатель газеты.
– Не привыкнуть мне… Все спрашиваю, спрашиваю… Одних улиц по именам – разве упомнишь их, такую прорву! А городские, ничего, помнют!.. Слава богу – домой. Сын вот нагрузил, то да сё – подарки. Мне-то зачем? Совестно за мать – все учится, все учится. На висках уже седина глянулась! Это же сколько можно?.. А какие счеты с матерью? Все отдаст она, с душой впридачу… ничего не надо, окромя самого сына… Женился… Думала, прибыль будет, внука ли, внучонку ли… Ан нет… Опять, знать, передумали… Приезжай мать – уезжай мать. Оба в чин-сах лындают по квартере, где мужик, где баба, поди-разбери. В обтяжку, как охфицеры при царях! Сын все колготится, все булгачится – в энти, в кон-ди-даты, перебраться! Весь высох. Много знать, желающих – кто боком, кто бесом… Прытким надо быть! Зачем тебе, говорю? Внуку подарил бы, у меня и медок, и яблоки – приехали бы… Где там – токо рукой машет…
– А не уедет ваш автобус?
– Один уйдет, другой придет… С людьми не всегда поговоришь!.. Деревня наша – как вымерла… Слово такое… Вот-вот, спасибо, непериспиктивная… Наказал, видать, господь… Да и сын никак к кондидатам не перебуторится… Душа у матери и ноет, как заноза… Спрашиваю его: зачем они тебе эти, конди-даты? Смеется, деньги хорошие плотят… Грю, шо в попы не подашься – там еще лучше плотют! То-то ж, не пойдет?.. Живут – чисто артисты. Что вещи, что речи. Представление!
– Рыба – где глубже, человек – где лучше…
– Ай лучше ли? Пока мать жива, родили бы!.. Выходила б, в зубах бы носила! То надумают, то передумают… Зря катаюсь взад-вперед… Знать, с виду только люди легкие – у каждого своя судьба, как своя ноша! Ой, простите меня, бестолковку! Заговорила я вас, спасибо за доброту. А я пойду – значит тама мой?.. Да уж поняла, поняла, милые!
И опять захлопотала с платком, опять умыла лицо ладошкой, видать, застеснялась за свою разговорчивость, подумала о чем-то, от совестливости махнула рукой: чего уж там…
Поддав спиной баул свой поудобней, пошла, упираясь подбородком в чемодан. Все молча смотрели ей вслед…
Петух
И снова они молча смотрели друг на друга. Бледные, злые, полные ярости и взаимной ненависти… А ведь еще вчера они были любящими, весь мир, несмотря ни на что, казался сотворенным для их любви… Он молчал и думал: «А еще сказано – любовь сильнее смерти… Сказавший это, конечно, смерти в глаза не смотрел!.. Так, – книжность, метафора, красивость… А тут смерть рядом – и вот сразу от любви ничего не осталось. Одно упоминание, тоска… Вот она, женщина, олицетворение любви… А вот и смерть – стоит только открыть дверь, шагнуть через площадь. Она всюду, в этом мглистом зимнем утре, она за окнами домов, за каждым углом. Мир алкает смерть, полон выстрелами, как прежняя деревня собачьим лаем… Он выйдет отсюда – короткая очередь из окна, или даже единственный выстрел – он даже в этом не успеет разобраться, упадет, лужица крови – и все. Для этого он родился, жил, надеялся? Война – умопомрачение? Почему он должен потакать? Он хочет жить!.. Разве желание жить не естественное, разве желание жить может кем-то быть судимым как преступление?.. Законы войны безумны, как и сама война…».
В детстве какая-то старуха попросила его отрубить петуху голову. Она улыбалась черным, гнилозубым, страшным ртом. Точно паутина от логова паука, морщины расходились от ее рта. Ведь и она играла в женщину, и она поощряла в нем мужчину! Старое и страшное плотоядное животное. Он взял из ее рук топор, не потому что она пробудила в нем мужественность. Мальчишка, он тогда не ведал о жестокости в мире. А она спокойно обагрила кровью его детскую душу. Впрочем, старуха ни о чем не думала, жадная на жизнь тварь, кроме курятины. Обезглавленный, прыгающий, кидающийся судорожно по сторонам, брызгающий кровью петух, поразил вдруг его детское воображение. Страшная агония жизни и образ смерти… До сих пор он помнит эту брызгающую кровью перерубленную шею. Кровь – и образ смерти. Раскольников убивает таким топором – старуху. Он убил для нее петуха. Здесь убивают людей. «Убийство всегда убийство»… О, как задешевилась в мире человеческая жизнь!
– Ты должен идти! Не теряй времени! Они должны знать, что ты не выстоял под пыткой… Во имя нашей любви – иди! Иначе – убью и тебя, и себя! Или, нет возьми вот револьвер… Начни с меня. А там сам решай!.. Возьми!.. Зачем ты вернулся, ты привел на хвосте карателей!..
– Если бы ты любила меня, ты бы не посылала меня на бесцельную и верную смерть… Их не спасу, а сам погибну… Зачем? Да и выдал ли в бреду?.. Я вернулся к тебе, а ты меня опять на смерть посылаешь…
«Оказывается, я не знал ее… Фанатичность их ограниченности!» Вон даже в церквах по округе – почти не видел он стариков. Одни старухи вокруг одуревшего батюшки, у которого на уме лишь – выжить, уцелеть. Старухи, как куры! Спроси ее – ничего не ведает ни из священного писания, ни одного постулата апостольского! Это все старики, бывало, умствовали – а вот в церкви их нет… Или женщина, душа ее – что зеркало? Все отражает, и ничего своего? Единственная тайна – отражения? Ему казалось он знает эту женщину, всю до последней складочки ее юного и горячего тела… Револьвер на столе. Может, заставить ее вместе выбраться отсюда – бежать, жить! И любить ее, единственную во всем мире? Их не спасти – зачем погибать?..».
– Ступай! Докажи, что ты мужчина! Я люблю тебя и буду тебя любить! Ведь ты меня создал, кем я была без тебя?.. Ты мой Пигмалион. Ступай же! Или перед страхом – все убеждения стали призраками?
«Господи, сколько чепухи втолкнул в нее… Пигмалион! Как кстати… Может, за эту декламацию – долг, мужество, убеждение – и платить мне теперь?..». Почему она берет на себя право – посылать его на смерть? Убить его? Он не герой, не каждому дано… В убеждениях есть смысл, пока ты жив… Затем это – «докажи, что ты мужчина»… Женщины и начальство – ловко устраиваются в жизни! И вот ты должен работать, убивать, погибать – они старшие, они судят, они милуют… В рассудочности и вкрадчивости, терпеливости и выжидании – нечто общее между женщинами и начальниками! Да еще в их чувстве верха, в непреложном эгоизме, что ли… Этот верх их он всегда ненавидел…
Она надела на себя пояс с револьвером: по-мужски, одним рывком, захлестнула пряжку, не глядя, на ощупь, привычно заправила оба шпенька в дырочки – одернула телогрейку под ремнем. Даже эта грубая телогрейка не скрыла ее женственности, он почувствовал, как сердце в груди зачастило, и привлек ее к себе. Одна лишь реальность есть в мире – она. Ее теплые губы, мягкие волосы, небо в ее глазах… Любя, он никогда не закрывал глаза – чтоб видеть это небо…