Он, конечно, безсубъектен – зачем она Ему, субъектность? И, стало быть, не наделен волей – сущее дитя, играющее собой в утробе самого себя. Мне нравится это баловство, я чувствую себя в нём беспечно или, что то же самое, бездомно.
У каждого, наверно, свой Навигатор, свои представления о Нём, своё произведение, а кому-то и вовсе недосуг, неохота, некогда или просто не хочется придумывать и иметь своего Навигатора – такие пользуются чужими придумками или вовсе ничего не имеют. И в этом смысле не живут, но жизнь, проходит сквозь них, как туман, проходящий сквозь камыши: солнце чуть встало, туман улетучился – и камыши опять стоят поржавевшей стеной, сами себе надгробие.
Восхитительно то, что каждый волен в своём воображении – и нет ему ни преград, ни запретов: нет Субъекта – нет и Объекта для Навигатора, нет оснований опровергать или доказывать Его, а равно и Его существование. Тут не вера, тут нечто другое располагает нами, доверное, доверие к Навигатору прежде веры в Него.
Как это возникает? – задумался я.
Если мышление стало формироваться по мере перехода от трансляционной (сигнальной) речи к коммуникации и вслед за пониманием, то рефлексия – не «мышление по поводу мышления», как это принято теперь считать, а работа сознания – поиски убежища себя в самом себе, потому что у человека нет более надёжной защиты от внешнего мира и самого себя, чем сам человек.
Сознание человеческое – и этим оно отличается от сознания других живых существ – субъективно, то есть способно занять субъектную позицию относительно самого себя-объекта рефлексии.
Иными словами, рефлексия – это коммуникация с самим собой на витальные темы.
Именно витальностью этой коммуникации и объясняется, что любой творческий акт и процесс – рефлексивны, ведь творчество (научное, техническое, художественное, любое) возможно только в витальной ситуации, даже если оно, творчество, рутинно.
Страх смерти, позора, бесчестия, муки совести – всё это генерирует поток рефлексии, выталкивает нас и наше сознание из самих себя – чтобы защитить, но не спасти – спасает вера в Бога, это протезированное сознание с протезированной рефлексией.
И тогда может возникнуть (но не обязательно возникает) вторичная, мыслительная рефлексия рефлексивного сознания. Это – совсем другая рефлексия, которую, собственно, и фиксируют методологи.
И в мыслительной рефлексии субъект-субъектная коммуникация предполагает независимость и равнозначность обоих субъектов, а не надстроенность одного над другим, как это происходит в рефлексии сознания.
Как и в рефлексии сознания, так и в мыслительной рефлексии возможны в принципе бесконечные надстройки и отражения, что очень напоминает отражения в зеркалах, расположенных друг против друга. Принципиально же возникновение мыслительной рефлексии над рефлексией сознания (сколько бы рефлексивных уровней ни имели бы обе), а также ещё один слой: рефлексия сознания над мыслительной рефлексией: именно здесь и происходит рефлексивное управление по Лефевру:
Я думаю, что он думает, что я думаю
Итак, можно выделить три принципиально различных слоя рефлексии:
– наиболее потаённая и интимная рефлексия сознания, alter ego, «внутренний голос», даймон Сократа, описанный Платоном, вступающий «в действие», а точнее – в коммуникацию с субъектом сознания только в витальных ситуациях
– мыслительная рефлексия, охватывающая и рефлексию как мышление над мышлением и рефлексию сознания, а потому представленная двояко – субъектом-иерархом субъекта сознания (alter ego) и внешним коммуникантом (потенциально либо актуально)
– рефлексивное управление, где независимые и самостоятельные субъекты сознания и мышления присутствуют с необходимостью.
Вся эта, достаточно сложная сознательно-мыслительная конструкция не случайна – именно она, конструкция, обеспечивает существование индукционного контура Навигатор-навигатум, в котором, при всех функциональных и онтологических различиях, совершенстве Одного и несовершенстве другого, между Навигатором и навигатумом осуществляется единый и взаимообуславливающий процесс диалога между Космическим Разумом и человеком.
Рефлексия
Мы пересекли горы, невыразительные от старости и по-старчески красивые, уже умиротворённые, успокоенные – у них всё в прошлом, когда-то, давно, бурном, а теперь они, увалистые, мягкие, погребены под снегом – в помертвевшей тиши.
За этими горами открылась унылая равнина, ровная и мучительно однообразная.
Мы уже давно движемся обозами: то по обледеневшим рекам, то этой утомительно одинаковой равниной: всё бело и ровно, вдруг – клочок деревьев, и опять – ничего. Через несколько дней твёрдо кажется, что мы движемся по кругу. Всё одно и то же и ничего не меняется.
И морозы – сильнейшие, невиданные доселе нами – в наших горах таких морозов никогда не бывало.
Сквозь полубеспамятство от этого мороза я вижу рядом с собой женщину, она прижимает к себе замотанного в тряпьё ребёнка. Она не знает и не хочет верить, что он давно уже замёрз и мёртв. Наконец, у неё вырывают его и выбрасывают из саней, как выбрасывают время от времени другие замёрзшие трупы: так легче идти измождённым лошадям, так больше еды остаётся ещё живым, и так мы спасаемся от волков, идущих ровным следом за нашими обозами. Они питаются этой падалью и не трогают нас живых. И наши обозы всё легче и легче от людей.
Я мучительно боюсь заснуть, чтобы меня по ошибке не приняли за замёрзший труп и не выкинули на рыхлый пушистый и скрипучий снег ждать волчью стаю.
Страх перед смертью, которую я еще не понимал, привел к поискам спасения, к отысканию в себе в своем сознании чего-то недоступного смерти и потому управляющего и ею, и жизнью, и самим человеком. Это был первый акт рефлексии и первая зарница рефлексии, и первый шаг по пути спасения своего Я за счет другого Я, бессмертного, предельно бескорыстного и всесильного, за счет выделения над собой субъекта.
Так я научил себя контролировать самого себя – во имя спасения и более ни для чего.
На этой мёртвой равнине я впервые почувствовал сам себя не как единый организм, а как нечто двойственное: организм и другой Я, над ним, живущий сам по себе и совсем другим, нежели организм. И они оба – Я, но разные и для разного.
Потоки наши иссякают и редеют: сзади остаются – живые ли? мёртвые ли?
Мы достигаем очередной огромной Земли – с каких высоких гор стекают такие могучие реки? Неужели эти горы выше небес? И опять разделяемся, как уже много раз делали на своем пути – часть решила пересечь реку по льду и двигаться дальше на восток – они уверены, что так достигнут моря или своей земли, или и то и другое вместе. Мы же решили идти вниз по течению этой реки, на север, ведь должна же она куда-то, во что-то впадать, и, может, там и будет земля, которую мы назовём своей.
Никто не знает, кто прав, а кто не прав – нет между нами судьи, знающего истину: мы все правы, даже если погибнем и никуда не дойдём – значит наша истина в том, чтобы бесследно погибнуть.
Космические субъекты
Однажды у меня был разговор:
– зря люди ищут контакт с другими цивилизациями – его не будет
– почему?
– если эти цивилизации менее развиты, чем наша, у них ещё нет средств принять наш сигнал и ответить на него, а если более развиты, то мы им совсем неинтересны, искать же равных себе, конечно, можно, но – зачем? поделиться историческим опытом? обменяться опытом? – мы вряд ли сможем понять друг друга, разве что напугать или ужаснуться
Я задумался.
Гермес Трисмегист прав: что на небе, то и на земле. По мере накопления опыта, мастерства, мудрости, люди примолкают и уходят в себя, им неинтересно общаться абы с кем, терять время на всякого встречного-поперечного. В этом одиночестве – одна из проблем и трагедий гениев и вообще людей одарённых и талантливых. Они замыкаются в себе, уходят в отшельничество, молчальничество, столпничество и другие аскезы одиночества и отрешённости. В наставшую эпоху тотального общения, массированных коммуникаций они вынуждены уходить в тихую аристократию молчания.
Но при этом они, мудрые и печальные (Экклезиаст прав!), не только не теряют связь с миром, но и берут на себя ответственность за его судьбы.
Мне вспоминается 12-летний мальчик, которого Бог как-то спросил:
– чего бы ты хотел получить от Меня?
И мальчик ответил:
– мудрости, Господи.
Отец мальчика в этом же возрасте поразил огромного великана Голиафа по велению последнего: скучающий в напрасном ожидании поединщика Голиаф решил обучить маленького пастушонка пользованию пращёй, и когда тот раскрутил изо всех своих слабых силёнок пращу, могучий, но очень глупый верзила крикнул команду «пускай!» – и получил тяжёлым камнем прямо в лоб.
Господь думал, что сын того пастушка, царский сын попросит денег, богатства, славы, силы, могущества, власти – что ещё обычно просят царские дети? (нецарские дети просят обычно сладости, игры и другие несложные вещи), но, получив такой ответ, аж прослезился. И, конечно, дал Соломону, будущему Экклезиасту, просимое. И как ни помогал людям Соломон, как ни совершал великие дела, самое великое из которых – Храм, как ни утопал в любви и справедливости, его последнее произведение полно печали и одиночества:
Слова Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме.
Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, – всё суета!
Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?
Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки.
Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит.