Я, Катя, как тебе уже известно, не дочитал твое эпохальное произведение, но тот немалый его кусок, с которым я все-таки познакомился, в некоторой степени поставил меня в тупик. А именно в части, которая касается меня. Ты ведь уже поняла, я не отрицаю: помимо того, что я алкоголик, то еще садист и извращенец. Но есть маленькая нестыковка. Одновременно с прозрачными намеками на физические и психологические муки, которые ты перенесла от мамы, меня и коллаборациониста – родного папы, в твоем труде прозвучало и возмущение, что я тебя как сестру игнорировал. В этом есть некоторое противоречие. Должно быть или то, или другое. Если я тебя мучил, то, значит, не мог в то же самое время игнорировать. Мучители свои жертвы не игнорируют. С другой стороны, если я над тобой издевался, то ты по логике вещей должна была только радоваться, что есть в жизни моменты, когда я тебя игнорирую. Но бог с этим, Катя. Давай представим, что тебе повезло, и ты родилась в другой, хорошей семье, а не среди таких уродов, как мы, и у тебя есть брат, который старше на восемь с половиной лет. Интересно, какие, по твоему мнению, у вас с ним могли быть в детстве общие интересы? Придумай что-нибудь, ты ведь умная. Что может делать мальчик-пятиклассник с девочкой трех лет? Какие интересы могут объединять девятиклассника с первоклашкой? Он что, должен с тобой в куклы играть или сюсюкать над тобой? Кстати, у тебя, наверно, немного отшибло память, но я, понятное дело, задыхаясь от ненависти к тебе, делал все упомянутое выше не один раз. А еще, когда родители оставляли нас надолго одних, я строил для тебя из стульев и прочих подручных средств крепость, в которой мы играли часами. Но сейчас, поскольку ты уже раскрыла миру тайну нашей семьи, я могу сознаться: это было хорошо продуманным ходом, основанным на принципе контрастного душа. Я специально создавал у тебя иллюзию, что жизнь, может, и не так уж ужасна, а на следующий день злорадно выдавал тебе снова по полной программе порцию издевательств.
А со стороны наша семья выглядела вполне благополучно. И те редкие приличные люди, которые попадались среди, как ты утверждаешь, толпы тупых провинциалов и алкоголиков, посещавших нас, ничего не подозревали об ужасах, творящихся за стенами этого дома. Куда там Стивену Кингу. Они ошибочно думали, что имеют дело с обычной для России семьей бедных интеллигентов, где мать безуспешно бьется как рыба об лед, пытаясь доказать, что ее литературные труды достойны быть изданными, а отец корячится на работе, пытаясь обеспечить своим близким какое-то сносное существование. А еще есть двое детей. Мальчик постарше, любящий сидеть за столом со взрослыми и влезать в их разговоры. И девочка помладше. Обыкновенная домашняя девочка, живущая под крылышком у мамы и не сталкивающаяся ни с какими реальными проблемами.
Как же эти люди ошибались. Они не могли даже и представить, как коварны наши родители. Они не только обрекли дочь на физические муки, ответственным за которые был я, но и поставили себе цель сломать тебя, Катя, психологически. И поэтому они коварно внушали тебе мысль, что ты самая умная, самая талантливая и самая симпатичная девочка на свете. И, как и следовало ожидать, у тебя, Катя-домашняя девочка, возникла проблема в отношениях, когда ты начала общаться со сверстниками в садике и школе, где и другие дети для своих родителей были самыми умными, талантливыми и красивыми. Выяснилось, что твое право первенства никто не признает, и есть другие мальчики и девочки, которые многие вещи умеют делать намного лучше, чем ты. Снова облом. Дома – пытка, а вне его стадо глупцов, не понимающих, с какой глыбой, с каким человечищем они имеют дело. И в какой-то момент уже в старших классах мама даже отправила тебя к психологу. Но вовсе не для того, чтобы тебе помочь. Ты, Катя, так и не догадалась о настоящей цели визита. Мама просто хотела подстраховаться. Ей нужно было это обращение к врачу, чтобы, если правда о нашей семье всплывет, можно было сказать, что девочка больна на голову и все придумывает, и у нас даже есть об этом справка. Но случилось непредвиденное. Психиатр, открыл тебе глаза на загадку твоей психики. Ты была не больной. Ты оказалась перфекционисткой с гиперответственностью. Слова-то какие красивые. Только ты их неправильно поняла. Они вовсе не означает, что ты – совершенство или близка к этому. Должен тебя огорчить, сестренка, но все люди перфекционисты и в той или иной мере гиперответственны. Кто – на работе, кто – со своими детьми, кто – собирая марки или выпиливая лобзиком. Все хотят выглядеть лучше всех и делать все лучше всех. Это нормальная черта человеческого характера, заставляющая людей учиться лучше, трудиться лучше и конкурировать между собой. Другое дело, она может принять патологическую форму и привести к тяжелым заболеваниям. Наиболее ярким примером болезни, в основе которой лежит перфекционизм является анорексия нервоза, когда девушки в стремлении добиться идеального веса теряют способность к самооценке и доводят себя до смерти от истощения. И я снова, Катя, хочу тебя огорчить. Тот подростковый психолог ошибся. Конечно, в тебе тоже есть перфекционизм, но это вовсе не доминирующая черта твоей личности. Дело в том, что перфекционисты – это люди, совершающие поступки, которые в жизни что-то делают, иначе как они могут доказать другим и себе, что они совершенство. И как в картину перфекционизма вписываешься ты, которая вначале была маминой дочкой, потом женой при одном муже, затем при другом, институт не окончила и ни на одной работе долго не задерживалась? В какой, Катя, области ты стремишься к совершенству?
А моя жизнь в Москве была совершенно обыкновенной мальчишеской. Учеба давалась мне легко, я не перенапрягался, хотя предметы, вроде географии и некоторых других искренне не любил и их не учил, стараясь проскочить «на ша?ру» и не скатиться на тройки, за которые мне грозила выволочка от матери. Впрочем, от плохих отметок я на всякий случай подстраховывался по-своему, вырывая позорящие меня страницы из дневника или пользуясь его дубликатом, который я подавал учителю, когда мне грозила плохая оценка. В общем выкручивался. Правда, в целом я оставался хорошим учеником, не отличником, а твердым хорошистом.
И чем старше я становился, тем больше отдалялся, Катя, от тебя, потому что у меня появились другие интересы. Я влюбился без памяти. Но, поскольку из-за неких особенностей характера в моей жизни многие вещи происходили не как у нормальных людей, я умудрился влюбиться с одинаковой силой сразу в двух девочек, которые к тому же были лучшими подругами. Представляю, что они обо мне говорили, когда я, сгорая от страсти, по очереди носил букеты цветов то одной, то другой. Так что моя первая, совершенно невинная мальчишеская любовь (или любови) осталась безответной, а сердце разбитым. Но не навсегда. И в общем, как уже говорил, я, Катя, благополучно отучился в трех хороших школах с хорошими ребятами и учителями. Мелкие междуусобные войны и конфликты с частью преподавателей или учеников не в счет.
Но мне странным образом аукнулось то, что я был в семье, как и мама, Режабеком. Ей-то, взрослой, в общем было все равно, а я с этой странной нерусской фамилией нахлебался. Хотя она совершенно безобидна по смыслу. Она чешская и происходит от слова jerabek, которое читается как «ержабек» и в переводе означает «рябчик». Мы, Катя, с мамой – рябчики. Но тогда я этого не знал. И это не спасало меня от насмешек, которые начались еще в детском садике. Я не помню, чтобы кто-нибудь из детей читал известный стишок «Робин-бобин Барабек скушал сорок человек» правильно. Все говорили только Робин-бобин Режабек. Знали, по-видимому, что из меня вырастет монстр. Это целая отдельная история, как коверкали нашу с мамой фамилию. Самые забавные варианты я помню до сих пор, и из них Жеребек и Режопек. Поэтому в какой-то момент родители решили эту вакханалию с фамилией прекратить, и после того, как я Режабеком закончил первый класс, уже во второй, в городе Волгограде, я был записан как Щербаков и так и проучился с молчаливого согласия директоров волгоградской, а затем московской школ Щербаковым до шестнадцати лет, когда неожиданно возникла проблема.[2 - Есть другая версия первопричины этого курьеза, порожденная моим воспоминанием. Вот оно. «Мне всегда казались ненужными, более того, коробящими наши отношения мысли о …бюрократическом оформлении типа усыновления. Когда Сашка стал большим и пришла пора выписывать аттестат зрелости, он спросил: «Батюшка, тебе очень важно, чтобы в нем была фамилия Щербаков?» (До того момента он десять лет учился под этим неймом, взяв и самовольно записавшись под ним еще в первом классе. Нам, легкомысленным взрослым, это было тоже «прикольно». Но документ о среднем образовании надо было оформлять в соответствии со свидетельством о рождении.) Я не раздумывал и секунды: «Какая разница, что там будет написано?» (Мемуарная книга «Шелопут и прочее». – Прим. составителя).] Нам на основании свидетельств о рождении, где я был записан как Режабек, начали выдавать паспорта. И в школе из небытия вдруг возникло никому не известное лицо. Причем о том, что школа в новом учебном году составляет списки учеников по паспортным данным никто, в том числе и я, не знал, и поэтому случился конфуз.
Я так и не понял, почему учеба в этот год началась с урока физкультуры, да это и не важно. Главное, что физрук устроил нам, много лет знакомым ему недорослям, уже успевшим переодеться в спортивную форму, перекличку по журналу. Считая себя Щербаковым, я спокойно считал ворон и косился на голые ноги девчонок, ожидая пока по алфавиту дойдет очередь до моей фамилии, но не дождался. Хотя это меня совсем не смутило. Мало ли что. Подумаешь, забыли внести в список. Зато вызвали какого-то Розабона. Розабон – раз. Розабон – два. Розабон – три. А я еще подумал, какая безобразная фамилия. Но никто не отозвался. У нас новенький, который почему-то не пришел, решили ребята. И кто он вообще? Мальчик или девочка? И что за странная фамилия. Наверно, опять еврей. И вдруг до меня дошло. Бог ты мой, Розабон-то, а точнее Режабек, это ведь я. И мне пришлось, смущаясь и краснея, встать, и я начал мямлить, что на самом деле не Щербаков, а Режабек, а Розабон – это ошибка в написании. По мере моего выступления взгляд физрука становился все более подозрительным, а мои не отличающиеся особой тактичностью друзья ржали все сильнее. Но в итоге меня снова записали Щербаковым, таким, каким знали уже пять лет, и так я Щербаковым школу и закончил. Правда, не скрою, Катя, пару раз мне пришлось строго поговорить с некоторыми умниками, которые пытались окликать меня Розабоном.
А по окончании школы жизнь закрутилась в бешеном темпе. Нужно было решать, что делать дальше. Перспектива загреметь в армию в те годы меня, наивного пацана, совершенно не пугала, но я не пошел служить не потому, что хотел закосить, а потому, что самолюбие не позволяло дать маху и не поступить в институт. Однако с выбором профессии была загвоздка. Это только моя бесхитростная родня думает, что я всегда мечтал стать врачом. Все было несколько сложнее. У меня в голове тогда сидела мысль и еще о двух видах деятельности. И об одной мечте родители даже и не подозревали, а я тем временем потихоньку собирал нужную информацию. Представляешь, Катя, я, садист и извращенец, в свои юные годы во времена тотального атеизма хотел поступить в духовную семинарию. Как я сейчас понимаю, меня, наверно, тогда, как выражался один мой знакомый, стукнули из-за угла пыльным мешком по голове. Остановил этот богоугодный порыв другой умный знакомый, который вроде бы меня и поддержал, но, с другой стороны, не без ехидства спросил, а как я отношусь к сотрудничеству с КГБ. А я, дурак дураком, только разинул рот. И тогда приятель объяснил, что практически все духовные лица высшего и среднего ранга православной церкви так или иначе связаны с этой интересной организацией, а на это я никак не подряжался. Я, конечно, вначале возмутился таким поклепом, а затем задумался. А ведь действительно, как в тоталитарном атеистическом государстве могла существовать неподконтрольная, чуждая христианская идеология? Ответ прост. Церковь была подконтрольна и прекрасно себя чувствовала в мягких, но крепких объятиях соответствующих органов. При этом я уверен, что, как тогда, так и сейчас, в церкви служат и другие, искренне верующие и стремящиеся творить добро люди. Но… поступать в семинарию расхотелось.
А еще я хотел стать так же, как батюшка, журналистом. Но реакция моих родителей на мое заявление об этом намерении оказалась более чем странной. Мама испуганно на меня посмотрела и пробормотала «окстись», а батюшка неожиданно раскипятился и заявил, что у него нет никаких связей, чтобы помочь мне поступить в медицинский институт, но их более чем достаточно, чтобы меня не приняли на журфак МГУ. Вот так я не пошел учиться и на журналиста.
А затем началась каторга. Два месяца я не отрывался от книг и готовился к экзаменам в мединститут. Родители, чтобы не мешать заниматься, оставили меня одного в нашей квартире, выразив тем самым мне, семнадцатилетнему балбесу, полное доверие, которое я не мог не оценить, а сами с тобой, Катя, уехали на казенную дачу от папиной работы. И поступлю я в медицинский институт или нет теперь зависело только от меня самого. И я не взвидел белый свет. Я поделил сутки на часы, из которых 12 было посвящено учебе. То есть четыре захода по три часа с тремя часовыми перерывами по будильнику. Остальное – сон. В девять часов утра садился за ненавистные учебники и другие книжки, по которым занимался, и, преодолевая скуку и отвращение, грыз и грыз гранит науки. И я поступил, перебрав на три с половиной балла больше проходного, став студентом 2-го Московского медицинского института им. Н.И. Пирогова. Он, кажется, сейчас называется академией.
А став студентом, я начал все больше и больше отдаляться от семьи. То-то ты, наверно, радовалась, что меня целыми днями не было дома, и некому было, кроме, само собой разумеется, мамы, над тобой издеваться. И я за тебя не волновался. Что мне было волноваться? Ты придешь из своего второго или третьего, уже не помню, класса, а там мама. А она тебя покормит, напоит, выслушает твой подробный девчачий отчет о том, что за день произошло в школе, и начнет над тобой измываться. Я был, Катя, уверен, что ты в надежных руках.
Но я, дурак, как и мои друзья-однокурсники, наивно думал, что каторга – это период подготовки к институту, а он оказался просто легкой разминкой. Впрочем, Катя, я говорю это только от имени тех ребят, которые поступали за счет своих знаний и рассчитывали только на себя. И я до сих пор не без стыда вспоминаю ту еще не прошедшую после поступления эйфорию от мысли, что я – студент-медик, с которой пришел на первое занятие по анатомии и, гордый собой, расслаблено, без особого интереса слушал объяснения о строении позвоночника и позвонков. Все это поначалу казалось таким же глупым, простым и не требующим усилий для понимания, как какой-нибудь урок ботаники в школе. И, само собой разумеется, учебник анатомии перед следующим занятием я открыть не удосужился. Что я, с печки свалился, чтобы заниматься такими пустяками? Но выяснилось, что про позвонки нужно было не только прочитать, но и выучить наизусть расположение на них каких-то бугорков и их название на латыни. И, как назло, отвечать вызвали меня. Полагаю потому, что меня вновь подвела фамилия, которая завершалась характерным для среднеазиатских республик окончанием «бек», кстати, подчеркивающим в Азии уважаемый статус ее обладателя. Преподаватель, я думаю, не без некоторого сарказма предположил, что я, вероятно, какая-нибудь «чурка» из Узбекистана, которая и по-русски-то ни бум-бум, а должна еще отвечать и по-латыни. А главное, моя фамилия была не слишком сложна в произношении. У нас в группе учился отличный парень, грек из Грузии, с фамилией Скитотомиди. Вот ему, в отличие от меня, везло больше. Его фамилию выговорить никто не мог, поэтому во время всей учебы в институте его вызывали реже. В отношении же меня преподаватель оказался частично прав. Он действительно нарвался на «чурку», но московскую. И я, получив неуд, попал на «отработку», то есть дополнительное занятие. Мы и так находились в институте с восьми утра до шести, а иногда и до семи вечера, а «отработка» означала, что ты должен прийти еще раз вечером, чтобы отзаниматься полное занятие и отчитаться за невыученный до того материал.
Но, помимо того, что с нас на анатомии драли три шкуры, с этим предметом были связаны и забавные истории. Все мы, по крайней мере, те, кто только что закончил школу, начиная изучать анатомию, испытывали некоторые опасения по поводу того, как будем себя чувствовать, имея дело с трупами. Однако первоначальные страхи оказались беспочвенными. Пролежавшие долгое время в формалине препараты частей тела и органов лишь отдаленно напоминали что-то человеческое. И это нас, студентов, не устраивало. Мы хотели видеть то, что действительно могло пощекотать нервы.
Надо сказать, что кафедра анатомии находилась на четвертом этаже учебного здания, а первые этажи и подвал занимали судебно-медицинский морг и кафедра судебной медицины. С кафедры судебной медицины нас шугали, чтобы не мешались, а вот морг был совершенно доступен. Заходи – не хочу. И мы выкраивали время, чтобы группками по два-три человека спуститься вниз поглазеть, а заодно и укрепить силу воли. Ты, Катя, наверно, видела в зарубежных, а сейчас уже и российских фильмах, что морг – это чистенькое помещение, в котором в оцинкованных холодильных ячейках по одному хранятся тела умерших или убитых. И только в момент надобности их аккуратненько вынимают, чтобы потом закрыть вновь. Все это фигня. Наш простой советский морг выглядел иначе. Это был мрачноватый, плохо освещенный подвал с холодильными камерами, как на мясокомбинате, в которых вповалку валялись на полу мужские и женские трупы с бирками на ногах, а в коридоре у стеночки на каталках лежал прикрытый простынками «свежачок», ожидающий судебно-медицинского вскрытия или привезенный сразу после него. Другими словами, сестренка, свеженькие или уже разрезанные от шеи до лобка и потом зашитые трупики. Именно этот «свежачок» и представлял для нас, студентов-«первоклашек», наибольший интерес.
И как-то я потащился туда один. Морг, как всегда, был безлюден, а свет неярок. Как обычно, у стены рядком стояли каталки с трупами. Я решил начать осмотр с самой дальней. Но, бог ты мой, когда я проходил мимо второй каталки, из-под простыни высунулась здоровенная мужская рука и, перегородив мне дорогу, вцепилась в карман моего халата. Так, по крайней мере, это выглядело. Мне, мягко говоря, «поплохело». Я, сглотнув от страха, откинул простыню и увидел уже вскрытый труп крупного, покрытого татуировками мужчины, который безразлично лежал с откинутой в сторону, повисшей на моем кармане рукой. Прошло, наверно, минуты две, а я продолжал его разглядывать и только потом рискнул отцепить крепко зацепившиеся за мой халат пальцы и уложить руку обратно на каталку. А она, как назло, соскальзывала и падала, но почему-то в этот раз не в сторону, загораживая проход, а вниз. Вот такая, Катя, странная история, которая наверняка объяснима какими-нибудь заурядными причинами, но любопытная. Почему рука высунулась именно в тот момент, когда мимо проходил я? Я ведь каталки и тела не касался…
Вообще на кафедре анатомии мне и моим сокурсникам мужского пола пришлось испытать много странных ощущений. К примеру, на самой кафедре в формалиновых ваннах хранились не цельные трупы, а только их части, и, если по роду занятий было необходимо человеческое тело целиком, мы спускались за ним в морг. Естественно, был грузовой лифт, который поднимал тела в «судебку» или к нам, но он был старенький и часто ломался. И тогда нам, пацанам, приходилось тащить покойников на носилках на четвертый этаж по лестнице, совершая целое путешествие, во время которого особое удовольствие получал тот, кто шел сзади. Мало того, что на него приходилась большая часть веса, но труп еще и начинал соскальзывать вниз, и, чтобы уравновесить нагрузку и уменьшить сползание, заднему приходилось поднимать носилки до уровня плеч, но покойник, зараза, сползал все равно. Ты, Катя, не представляешь, как нам, пацанам, «нравилось», когда пятка трупа внезапно упиралась кому-нибудь в нос или щеку.
Все это на самом деле пустяки, но они, тем не менее, в какой-то степени влияли на наши взаимоотношения с обычным миром, в котором ни трупов, ни их частей не было. Один мой тогдашний приятель увлекся анатомией и начал ходить в студенческий кружок. А там занимались в основном препарированием. И вот как-то вечером я ехал с ним на троллейбусе домой. Нам повезло, мы даже сидели, благо стариков, старушек и беременных женщин рядом не было. Мы беседовали, или, точнее, мой друг мне что-то объяснял, оседлав своего конька, анатомию, а я клевал носом. И все было бы хорошо, если бы приятель, рассерженный моим безразличием к теме, не решил перейти к более веским аргументам. Он достал из портфеля целлофановый пакет, а из него частично препарированную человеческую руку от кисти до локтя и стал размахивать ею перед моим носом, тыкая пальцем в какие-то артерии. Увлекся, так сказать. Представляешь, Катя, в какой «восторг» пришли окружавшие нас ни в чем не повинные пассажиры?
Но тяжелыми оказались только первые два года, когда изучались базисные дисциплины и проходил основной и практически окончательный отсев неуспевающих. А дальше интенсивность занятий начала уменьшаться, и меньше надо было механически зубрить, а больше понимать. И постепенно студенческая жизнь становилась все больше похожей на «халяву». Правда, дома я раньше появляться не стал, но к учебе это уже не имело отношения. Возраст, знаешь ли, был такой. А ты, Катя, в те годы тоже была уже ничего себе бабцом, вступившим, выражаясь языком педиатров, сначала в препубертантный, а затем пубертантный возраст. Ох, зря я тебе тогда не уделял достаточного внимания. Отбилась ты от моих рук. Хотя, странное дело, мне тогда совершенно ошибочно, как я полагаю, показалось, что ты начала меня немного ревновать к моим реальным или выдуманным тобою подружкам. Видимо, у тебя от чувства полной безысходности развилось нечто вроде стокгольмского синдрома. Надеюсь, ты слышала о таком. Я прав, Катя? Но, как я не сожалел, что не могу уделить тебе достаточного внимания и поиздеваться, я верил, что мама не подведет и спуску тебе не даст. А батюшка придет и добавит.
Так мрачно и уныло прошли еще несколько лет твоего мученического девичества. А у меня весело и незаметно пробежали годы институтской учебы. И я влюбился.
Я делал это много раз, но, по непонятной мне причине, успехом у девочек не пользовался. Видимо, они интуитивно чувствовали, что имеют дело с садистом и будущим алкоголиком. А вот новая девочка дала маху и потеряла бдительность, и в итоге вскоре после получения диплома врача я на ней женился. И как ты, Катя, понимаешь, тогда уж мне стало совсем не до тебя. У меня теперь была своя собственная игрушка, которую я мог мучить. Я даже переехал к ней жить. А потом у нас родился сын, которого я назвал Сашей в честь своего отчима. Он в итоге стал Александром Александровичем, тем, кем я мог бы и хотел стать, но не стал, поскольку много лет до этого возникли какие-то неизвестные мне до сих пор проблемы с моим усыновлением, и мальчику Саше Режабеку стать Сашей Щербаковым на законных основаниях не пришлось. Если бы, Катя, я был тобой, то наверняка сделал бы из этого вывод, что батюшка просто побрезговал записывать себе в родню нелюбимого пасынка, который, кстати, мог бы в дальнейшем предъявлять и какие-нибудь права наследования.
Говорят, дети вольно или невольно повторяют историю своих родителей. И это правда. В моем случае судьба позабавилась надо мной оригинальным манером. Я не испытывал иллюзий в отношении того, насколько удобно в СССР носить фамилию Режабек, и посоветовал своей невесте сохранить свою девичью Шарай, тоже не сахар, но намного более простую. И когда у нас родился ребенок, записал его по матери Шараем. А потом сообразил, что в нашей молодой семье Режабеков Режабек-то только я, а жена и сын нет. Точь-в-точь как когда-то, когда в аналогичной по составу семье Щербаковых, пока ты, Катя, не родилась, был только один Щербаков.
А ты после моего ухода из семьи могла вздохнуть спокойно. По крайней мере, один мучитель перестал тебя донимать. Но дальше произошло нечто странное. И года не прошло с моей свадьбы, как ты привела в дом мальчика, с которым стала жить в гражданском браке. Я просто разинул рот от удивления тобой, тихоней и маменькиной дочкой, а еще больше – своими родителями. Мне и в голову не могло прийти, что они настолько либеральны и будут сквозь пальцы смотреть на едва достигшую шестнадцатилетия дочь, приведшую к ним хотя и чуть более старшего, но все еще несовершеннолетнего пацана. Я в свои шестнадцать не рискнул бы привести в дом девочку на «пмж». Но я рот как открыл, так и закрыл.
Однако одна вещь вызывает у меня недоумение. Если тебя, Катя, так сильно мучили в родном доме твои мама и папа, то почему ты привела мальчика к ним, а не сбежала к нему? На привязи тебя ведь точно никто не держал. А пацан, кстати, оказался классный и тоже Саша (просто наказанье с Сашами). Умный, веселый. Мне, к примеру, всегда с ним было по кайфу. Но опять беда. Как я догадался задним числом, он уже тогда тебя начал разочаровывать. Ты, вся такая наивная и бесхитростная, полагала, что Шурик Климов, в дальнейшем ставший твоим мужем и отцом твоего единственного ребенка, дочери Алисы, защитит тебя от тирании матери и потакающего этой тирании отца. Но мир, как всегда, оказался к тебе несправедлив, и твой, казалось бы, самый близкий и любимый человек оказался обманщиком, который, вступив в коалицию с тещей и тестем (какое коварство!), тоже начал тебя мучить. И делал это более двадцати лет (так ведь, по-моему?), вначале живя с тобой и родителями, а потом в отдельной двухкомнатной и затем трехкомнатной квартире, которые купила вам твоя мать-тиран. Но, слава богу, в конце концов, и от этого Климова тебе удалось избавиться, и после почти тридцати с лишним лет ужасных страданий, ты, наконец, нашла свое счастье в лице твоего нынешнего мужа, дай бог ему здоровья и, главное, удачи. А то вдруг окажется, что и он недостаточно хорош, чтобы оценить величие твоей души?
Я дописал последнее предложение, Катя, и задумался. Меня вдруг начали мучить угрызения совести. А что такое и зачем я пишу? Ведь исповедь твою я не дочитал. И, может, дальше текст совсем иной, и моя ирония в отношении тебя неуместна? И, клянусь, сестричка, я полез в интернет. И прочитал «Мама, не читай» от корки до корки, не пропуская ни слова. И успокоился. Слава богу, пронесло. Ты меня не разочаровала. Моя совесть может спать спокойно. Все оказалось даже глупее и хуже, чем я предполагал. И снова повторюсь, не потому, что ты не умеешь писать, а потому, что сама себе, даже не замечая, противоречишь, или пишешь о том, о чем не могла и не можешь в силу определенных обстоятельств иметь понятия. Твое произведение во многом построено на ссылках на конкретные разговоры с матерью, в которых она то делится с тобой воспоминаниями из прошлого, то внезапно, совершенно потеряв лицо, прикидывается больной и плаксивой, стараясь вызвать к себе жалость, то вдруг зверем набрасывается на тебя, несчастную. Мне это кажется странным, потому что никогда и ни при каких обстоятельствах наша гордая, по твоему выражению, «держащая фасон» мама не выбрала бы на роль исповедника сопливую девчонку вроде тебя, не позволила бы при тебе распускать нюни, а уж несчастных и болезненных, к каким ты причислила и себя, вообще никогда не обижала. Юродивых жалела, был такой грех, а вот юродствующих, как некоторые, презирала. Это точно. Понимай, как знаешь. Более того, из твоего произведения логичнее было предположить, что на роль исповедника и хранителя грязных тайн семьи выбрали бы скорее меня, успешного, умного, красивого и т. п. сына (правда, алкоголика). У меня возникло даже ощущение, что у нас с тобой разные родители, одни мои, а другие – твои, те, которые все отрицательные черты характера берегли только и только для тебя. Ведь даже никто из окружающих нас людей не подозревал, насколько лицемерны, зловредны, тираничны и трусливы наши папа с мамой. А в исповеди, сестричка, тебе скорее всего надо было ссылаться не на то, что ты услышала от матери, а на то, о чем проговорился, скажем, по пьяни старший брат. Это бы по тексту было правдоподобнее. Заодно могла бы и добавить, что поэтому-то я впоследствии, не выдержав гнусности известного мне компромата на родителей, и запил. Но я в общем даже не утверждаю, что то, что ты написала, брехня. Это вероятнее всего компиляция сведений, вырванных из контекста разных взрослых разговоров, краем уха услышанных девочкой-подростком, а также сказок, сериалов и книжек, Золушка ты наша.
И еще одно маленькое отступление. Я, Катя, с улыбкой и вниманием прочитал все, что касается лично меня. Благодарю, что не забыла брата. И мне практически нечего добавить. Я вполне удовлетворен, и написанное искренне меня позабавило. Позволю себе лишь реплики по двум пунктам, поскольку не понял, какое это имеет отношение к генеральной линии исповеди и прямо не касается наших с тобой взаимоотношений. Хотя, должен заметить, что любая допущенная неточность всегда ставит под сомнение правдивость всего текста.
Первое. Ценю твое мнение, как и мнение твоего супруга по поводу моего рассказа. Хотя больше был заинтригован не тем, что вы прочитали мой рассказ, а тем, что он вообще попал к вам. Но все-таки одно не понял. Зачем ты, назвав меня графоманом, после этого, как бы сожалея, написала, что хорошо, что я не обратился к тебе, чтобы узнать твое мнение. Но ты ведь уже написала, что думаешь о моих литературных способностях. Так зачем, милая, потом вдруг строить из себя «целку» и делать вид, что, хоть и сделала «пук-пук», но, пардон, случайно? Несолидно как-то. Это в разговоре можно ляпнуть что-нибудь, не подумав, а в письменной речи – нет. Ты хотела публично мне сказать, что считаешь меня графоманом? Затасканный, кстати, Катя, для тебя прием. Ты ведь и назвала свое произведение «Мама, не читай» специально, чтобы она прочитала.
И, второе. На кой ляд ты, Катя, стала писать о моей жизни в Израиле? О ней-то ты вообще понятия не имеешь. Ты ведь даже не знаешь, где я живу. А врачом в Израиле я проработал 15 лет, а не три, как получается из твоего текста, и работы не «лишился». Это я «лишил» работу своей персоны, хотя в больнице и не хотели, чтобы я уходил. Но медицина, которой отдал 25 лет жизни, мне тогда уже совсем встала поперек горла, и я с ней распрощался. Но по своей воле – и не пожалел.
А теперь хочу снова вернуться к хронологии этой истории, хотя уже успел сильно забежать вперед.
Первые лет шесть-семь нашей жизни в Москве в отличие от прежних были довольно безрадостными. Мама с головой ушла в литературу, хотя написанные ею романы, рассказы и пьесы не печатались и не приносили в дом ни копейки, а батюшка делал, что мог, чтобы мы хоть как-то существовали. Начав в «Комсомолке», он перешел с повышением в более солидное, хотя и незнакомое широкой публике издание – журнал «Журналист», а затем в престижный и известный в середине-конце 80-х годов своей злободневностью журнал «Огонек» Виталия Коротича. Но, Катя, я был поражен характеристиками, которыми ты его, нашего и твоего, в первую очередь, отца-кормильца, наградила. То есть своего родного папу, моего отчима, которого, по логике твоего произведения, я должен недолюбливать. Выдвиженец, приспособленец, трус и слабак под пятой деспотичной жены. Мне, Катя, такой Щербаков неизвестен. Мне трудно назвать его красавцем, но он вряд ли на это обидится. Невысокий, худенький, сутуловатый, сильно близорукий. Но именно он отбил красавицу-жену у высокого, плечистого, крепкого и без сомнения куда более привлекательного мужчины, которого ты, Катя, никогда и не видела, моего биологического отца. Я и сам удивлялся, как это могло произойти, но произошло. И я от такого оборота истории только выиграл. Но, извини, Катя, за банальность, мужские достоинства (не в пошлом понимании этих слов) определяются не внешними данными. А в батюшке всегда была некая неожиданная несгибаемость, удивительная для такого доброжелательного и неконфликтного человека. Он мне всегда напоминал Ливанова в роли Саши Зеленина из фильма по повести Аксенова «Коллеги». Вроде бы ботаник, ан нет. А то, что ты пишешь, Катя, про льготы от работы как о результате приспособленчества, то это вообще чушь. Их давали не за заслуги и не за услуги. Они были независимы и от личности человека, и от его партийности. Совокупность льгот, а они были ох какие разные в то, советское время, определяла должность. Хочешь-не хочешь, а получай. Смешно, Катя, и твое пренебрежительно-неуважительное отношение к тому, что батюшка был какое-то время секретарем партийной организации в редакции, «парткомычем», как тогда говорили. Это опять свидетельствует о полном невежестве и непонимании функции «парткомычей» в те времена в коллективе. И, в первую очередь, того, что «парткомычи» не назначались, а избирались. Я, Катя, не собираюсь оспаривать хорошо известный факт, что при наличии у человека соответствующего склада характера работа в этой должности могла весьма способствовать карьерному росту, но нужно помнить и том, что партийные организации вовсе не были сделаны под копирку и сильно отличались и по образовательному уровню, и по количеству членов. В крупных коллективах, при избытке безликой серой массы, характерном для больших производств, быть секретарем парторганизации было более чем престижно. Другое дело, организация при не очень небольшом штате редакции, где все друг друга хорошо знают, образованны и умны. Где никто «парткомычем» быть не хочет, потому что это – одна головная боль. Никаких денег или дополнительных льгот эта должность не приносила, а только заставляла заниматься дурацкими вопросами типа, заплачены ли партийные взносы или нет, и готова ли редакция к встрече очередного советского праздника. Надеюсь, что им, журналистам, хотя бы не нужно было, как комсомольцам, за которыми тоже нужно было якобы присматривать «парткомычу», выпускать стенгазету. Поэтому в маленьком коллективе только идиоты могли избрать на эту должность карьериста или склочника. И поэтому батюшку его коллеги скорее всего во время очередных выборов просто, что говорится, сдали с потрохами, будучи уверенными, что он глупостями их донимать не станет и подсиживать не будет.
Я, кстати, Катя, был удивлен, что ты почему-то не захотела упомянуть, что твой папа по праву может считаться одним из отцов-основателей радиостанции «Эхо Москвы». Факт, который нынешнее ее руководство не любит упоминать, хотя даже само ее название придумал никто иной, как Александр Сергеевич. Родителей, Катя, надо знать, а не выдумывать о них истории.
Этот же плохой период нашей жизни ознаменовался изменением характера и поведения наших, несмотря ни на какие трудности, частых гостей, когда-то молодых журналистов, которых мальчишкой знал и я, но уже, как и наши родители, куда более степенных и заматеревших. Они по большей части делились на две категории: на тех из прежней жизни, которые остались в Ростове или Волгограде и делали карьеру там, и тех, которые тоже перебрались в Москву. Первые, как правило, были давно и хорошо устроены, стали местными начальниками большего или меньшего масштаба. Они с иронией и снисхождением смотрели на наш убогий быт, но любили вспоминать молодые годы и частенько после бурного и веселого вечера просыпались утром у нас на одеялах, лежа поперек крохотной кухни. Спал, уступив очередному гостю свое кресло-кровать, частенько там же, но не без удовольствия, и я. Вторые, приехавшие в Москву кто раньше, кто позже нас, были вроде бы и ближе нам по духу, но, с другой стороны, постепенно становились все более чужими. Они ведь тоже успели остепениться и заматереть. И, хотя им были понятны проблемы выживания, с которыми столкнулись наши, Катя, родители, взаимоотношения бывших близких друзей развивались со временем не в сторону укрепления, а наоборот. На это были объективные причины. Во-первых, все уже были значительно старше тех мальчишек и девчонок, которыми они, по сути, были в периферийных молодежных газетах, а возраст, как известно, не улучшает характер и не прибавляет ума. Но главное было даже не в этом. Москва разбросала их по разным изданиям, которые даже в советское время позволяли себе быть более либеральными или более консервативными. И старых друзей начала разводить в стороны разница в мировоззрениях. И поэтому посиделки становились все более напряженными, а страсти постепенно накалялись. Я, к примеру, до сих пор помню жаркий спор, возникший у нас дома в 1968 году по поводу ввода войск в Чехословакию, когда наши родители настаивали на том, что это – агрессия против чужой страны, а любимый всеми душа компании дядя Саша Яковенко рвал на себе рубаху и орал, что идет добровольцем воевать против капиталистических приспешников, стремящихся разрушить социализм в братской славянской стране. И с каждым годом такой раскол только усугублялся, а количество сохранившихся старых друзей уменьшалось. Кстати, с семьей дяди Саши наши родители дружили дольше всех остальных, а ты, Катя, повзрослев, успела познакомиться с его двумя сыновьями.
А еще я, сестричка, не понял ту часть твоей исповеди, в которой ты утверждаешь, что мама со страхом умоляла тебя, не дай бог, никогда не передавать никому того, о чем говорилось дома в компании гостей из-за угрозы грозящих нам репрессий и чуть ли не лагерей. Если такое говорили тебе, то нечто подобное должен был слышать и я. Но не слышал. Или мои родители так вдруг изменились? А я всегда шокировал друзей и бедных учителей своими пацанячьими, но, в общем, диссидентскими высказываниями. В итоге учителя жаловались родителям или вызывали маму в школу, а я получал нахлобучку, в конце которой мама, сдерживая смех, дружески советовала придерживать болтливый язык, но в ее словах не было ни угрозы, ни страха перед реакцией советской власти. Не надо, Катя, считать родителей глупее, чем они есть. Никто из родителей никогда и не думал опасаться, что дурацкая болтовня их детей в школе может заинтересовать какие-нибудь серьезные советские органы. Не нужно, Катя, пытаться изображать брежневские времена сталинскими.
В тот же период, может, чуть позже, в доме стали появляться неприятные, но ухоженные личности, которые и вели себя, и говорили не так, как другие знакомые мне взрослые. Они были связаны, или утверждали, что связаны, с издательствами и предлагали свои услуги в организации публикаций маминых произведений, но не безвозмездно. Их цена была – или значительный процент гонорара, или соавторство. Маме тогда удалось спастись от издательского рэкета, но перебороть ту же, практически легальную, схему в кино уже не смогла.
Это время, Катя, описывается тобой как период, когда твои ручки и ножки мерзли, бедные ступни стирались от неудобной обуви до кровавых мозолей, а ты за неимением колготок, чтобы согреться, пришивала чулки к трусам. Не буду врать, я видел этот гибрид одежды в нашем доме. Я тогда так и не понял, что это значит. Помнишь, я упоминал твою няньку Бабаню, которая грела себе зад, усаживаясь на вскипевший чайник, так ты могла бы и не утруждаться и воспользоваться ее способом. Но, если ты предпочла пришить чулки к трусам, you are welcome. Только я хочу спросить, ты действительно веришь, что все в доме было специально повернуто против тебя, несчастной? Тебе в голову не приходило, что не ты была бедной, а мы все были бедными. Даже нищими той унизительной нищетой, которая не позволяла родителями покупать ничего дороже ширпотреба в ближайших магазинах, да и то только тогда, когда в доме появлялись деньги, несмотря на такой удивительный парадокс времени, как наличие у батюшки служебной дачи.
Ты, Катя, многократно повторила в своей исповеди, какая мама темная неухоженная и безвкусно одетая провинциалка. Я не собираюсь тебе, аристократка ты наша, напоминать известную поговорку «о вкусах не спорят», тем более что семейство Шпиллер неизвестно ни миру, ни даже Израилю как эталон хорошего вкуса и интеллигентности. Скажу другое. Тебе, Катя, сейчас 45 лет. Ты немалую часть своего произведения посвятила себе, взрослой и любимой. Поделилась всеми ощущениями своего ухоженного, намазанного разными кремами, измученного массажами, бассейнами, а главное, бездельем тела, разве что не сообщила, какой у тебя стул. Мама тогда, когда ты пришивала (до сих пор, кстати, не уверен, что это сделала ты сама) трусы к чулкам, была приблизительно тех же лет, как ты сейчас. И я полагаю, ей тоже хотелось хорошо одеваться, иметь дорогую косметику и лежать, подобно тебе, ничего не делая, кверху пузом на солнышке. Но она не могла себе этого позволить. Так как же тебе, Катя, хватает наглости попрекать маму за то, что она экономила на всем в ущерб качеству и внешнему виду, стараясь уложиться в рамки нашего убогого семейного бюджета?
Мне, Катя, показались странными твои относящиеся к той поре претензии, что, оказывается, тебя ничему, кроме ненавистной музыки, не учили или не хотели учить, не помогали делать уроки и вообще бросили на самотек обучение тебя навыкам жизни. И, самое обидное, мама не захотела помогать тебе решать задачки по математике. (Я открою тебе, Катя, страшную правду. Мама так же поступила и со мной.) Из чего ты сделала вполне логичный вывод, что все рассказы о маминых школьных успехах всего лишь блеф. А сама она ничего не понимает, и тогдашняя недалекая девочка Галя оказалась чуть умнее детей тупых шахтеров захолустного городка. А, как известно, каков городок, таковы и учителя и образование. Может быть, это и близко к истине, но только когда речь идет не о точных науках. А вот здесь загвоздка. Ты, Катя, то ли забыла, то ли по невежеству не знаешь, но образование в СССР было унифицированным. И учебники в Москве не отличались от учебников в Дзержинске. И там и здесь были те же десятичные логарифмы и тригонометрические функции, теорема Пифагора не преподавалась в облегченном для шахтеров варианте, так же, как и закон Бойля-Мариотта. И решала мама те же задачи, и учила те же формулы, что и ты. А за 30 лет, которые разделяют время обучения нашей мамы и тебя, в программе точных наук принципиальных изменений не произошло. Смешны, Катя, и твои намеки на сложность школьной программы 70-х годов. Я, Катя, учился в трех разных городах в трех разных спецшколах и выдержал. Хотя в Ростове попал даже не просто в английскую школу, а еще и так называемого безотрывного письма, не хочу тратить время на глупости и объяснять, что это такое. Но факт, что потом в Волгограде пришлось переучиваться. Кстати, твой папа, который пишет хоть и разборчиво, но как курица лапой, вообще в школе писать не учился. Он сильно болел в первый год и много пропустил, поэтому писать ему пришлось учиться самому. Мне же, Катя, к примеру, уже в Москве экономическую географию пришлось учить на английском языке, то есть на языке, на котором ее преподавали. Но я выжил. Правда, английский, хотя и получил за него четверку на выпускном экзамене, толком не выучил. Так что, Катя, про сложность школьной программы в обычной школе расскажи кому-нибудь другому.
Но выяснилось, что проблема не только в том, что мама не помогает решать тебе задачки, но она еще и такая неумеха, у которой нет швейной машинки, и не может помочь тебе в девчачьих заданиях по труду. Какая драма. Какой облом. Я расскажу тебе, Катя, одну историю. Когда я учился в Волгограде, кто-то не очень умный решил, что нет смысла на занятиях по труду разделять мальчиков и девочек. И как-то мы все получили задание сшить фартук. Естественно, у всех пацанов челюсти поотвисали. И ничего. Твой непутевый братик выкроил и иголочкой с ниточкой безо всякой машинки, правда, чуть не матерясь, несмотря на юный возраст, подшил. Правда, со сдачей учительнице швейного изделия припоздал, но свою пятерку получил. Потому что, Катя, в жизни надо заниматься не поисками того, кто за тебя что-то сделает, а делать самому.
Ты в исповеди не один раз упомянула и извинилась, сразу себя прощая, за то, что не умеешь готовить, потому что мама тебя не научила. Извини, Катя, а почему я умею? Почему я умею варить украинский борщ, а ты нет? Может, и в этом проявилась дискриминация по отношению к тебе? Или мама давала мне конспиративные уроки кулинарии? Я до сих пор уверен, что когда уже в моей собственной семье почти каждую неделю принимал гостей, большая часть из них приходила просто пожрать, потому что я, научившись у мамы, вкусно готовлю.
А вот к середине 70-х в жизни нашей семьи стал, как на Курской дуге, намечаться коренной перелом. Во-первых, с наших родителей и меня свалился груз тревожного ожидания, связанного с окончанием мной школы и сдачей экзаменов в институт. Во-вторых, мы из маленькой двухкомнатной, слава богу, переехали в кажущуюся тогда огромной трехкомнатную квартиру и смогли, наконец, разъехаться по разным углам. А главное, в литературной среде начало меняться отношение к маме. Ее еще не начали печатать, но совершенно очевидно, что заметили. И в доме стали появляться известные в стране литературные критики. К этому же периоду относится знакомство мамы с Георгием Николаевичем Мунблитом, сценаристом популярных в свое время комедий «Музыкальная история» и «Антон Иванович сердится». Знакомство с ним и его женой Ниной Николаевной, ставшей маме близкой подругой, во многом способствовало тому, что маму в дальнейшем начали издавать, а по ее произведениям снимать фильмы. В этот же период незаметно стал меняться и круг знакомых батюшки. Как я уже упоминал, дороги родителей с их друзьями из прежней жизни незаметно, но без обид и к взаимному удовлетворению разошлись, и в доме стали появляться журналисты другого круга и ранга. Тогда же батюшка начал ездить в короткие командировки заграницу, правда, в основном по соцстранам, но это все равно для СССР было большой удачей. Я до сих пор помню первые в моей жизни фирменные джинсы «Rifle», которые он мне привез из Болгарии, когда я был уже студентом.
А затем под дурацким названием «Вам и не снилось», испортившим оригинальное «Роман и Юлия», которое намного более соответствовало историческому литературному источнику, напечатали мамину повесть. А позже сняли фильм.[3 - Приведенное название «Роман и Юлия» – пример обманчивости людской памяти. Нет ни одного свидетельства такого заголовка повести. Огромное число людей почему-то уверено, что она поначалу именовалась как «Роман и Юлька», но никаких следов и этого названия не сохранилось. Сама Галина в рассказе об истории публикации повести написала: «Убейте меня, но я не помню, как она называлась сначала». То же самое говорят и бывшие сотрудницы отдела прозы журнала «Юность». (Прим. составителя).] И машинка потихоньку закрутилась. И в доме не сразу, но постепенно появился достаток. Но родителям уже было хорошо за сорок, и на себя тратить деньги они не умели. Более того, и учиться этой в общем нехитрой науке не стали. Так их доходы всегда и шли на построение нашей с тобой, Катя, благополучной жизни. А первым их солидным капиталовложением стала двухкомнатная кооперативная квартира для моей молодой семьи, купленная перед рождением сына в 1984 году. Должен, Катя, тебе заметить, что с 1986 года и момента, когда я стал ассистентом кафедры инфекционных болезней ММСИ, а моя зарплата сравнялась с зарплатой батюшки, я и моя жена Лера (Валерия), а не какая-та Мурочка, как ты почему-то называешь ее в своих хрониках Нарнии, брать какие-либо деньги у моих и ее родителей перестали. Уезжая в Израиль и встав перед необходимостью доплатить за квартиру недостающую до ее полной стоимости сумму в ЖСК, иначе я ее не мог продать, я попросил недостающие деньги у матери, но все вернул. Кстати, по ценам 90-го года наша тогда уже трехкомнатная квартира в хорошем доме в Москве на свободном рынке стоила около 5 тысячи долларов. Представляешь, Катя, какой облом.
Когда я, Катя, еще учился в школе, разница в материальном достатке родителей детям мало бросалась в глаза, потому что, как, кажется, и в годы твоей учебы, и мальчики, и девочки носили одинаковую школьную форму. Разницу можно было заметить на переменках, когда небольшая часть учеников, «буржуинов», доставала из портфелей разные по цене и «деликатесности» завтраки. У меня завтраков никогда не было, да и не надо было. В школе была столовая, где нас кормили. А самыми крутыми из детей были те, кто мог принести в школу что-нибудь заграничное, «жвачку», например. У нас в классе, как, наверно, и в любом другом, был толстый претолстый мальчик, который, конечно же, был мишенью нападок. Но папа у него был какой-то «выездной» чин и привозил, естественно, всякие заграничные сокровища. Так этот парнишка навострился откупаться от своих мучителей жевательной резинкой. Я был озорным и ехидным пацаном, по недоумию не стесняющимся злых шуток, но слабых никогда не обижал. По крайней мере, старался этого не делать. Меня этому научила мама. Не могу сказать, что я встал на защиту того толстяка от всех. Но сам его не обижал и крайности со стороны других пресекал. За это тоже получал «жвачку». Но не как мучитель.
А вот когда я поступил в институт, тут уж всем было видно, у кого в кармане вошь на аркане. Но я, хоть и комплексовал, но сильно не переживал. Был уверен, что свое место займу за счет ума и чувства юмора. И частично оказался прав. Но все равно разница в материальном достатке, хотя мои друзья сроду даже не намекнули, что она существует, все же чувствовалась. Может, только у меня в голове. А мне так хотелось их чем-нибудь удивить. И я не нашел ничего лучшего, как начать использовать батюшку, журнал которого относился к огромной издательской империи «Правда». А у «Правды» было много пансионатов для сотрудников. Я встал на горло твоему папе, Катя, чтобы он организовал для меня и моих друзей путевки в очень неплохой подмосковный дом отдыха в Планерном. Батюшка кисло скривился, но я не удивился. Я знал, что использовать свое служебное положение в личных целях, даже если речь шла о членах семьи, ужасно не любил, а тут вообще бог знает какие друзья. Но с его горла я не слез и додавил. В итоге я свозил друзей, и даже не один раз, в Планерное, в какой-то степени усмирив свои собственные комплексы.
Но одно место, ресторан Дома журналиста, не давало мне покоя. Это ведь почти булгаковский «Грибоедов». И как-то я выкрал у батюшки удостоверение члена союза и попробовал пройти туда вместе с друзьями. Но номер не прошел. Face control меня не пропустил, уж больно молодо я выглядел. Другими словами, я облажался перед своей юношеско-девической компанией и очень из-за этого переживал, затаив недоброе против ЦДЖ. И когда уезжал в Израиль, решил, что пора свести счеты с этим ни в чем не повинным местом. Мне перед отъездом, как положено, надо было отгулять отвальную, а заказывать банкет в обычном, пусть и престижном ресторане ужасно не хотелось. И я вспомнил про ЦДЖ. Но на мою умильную улыбочку и незатейливые намеки на то, что хорошо бы прощальный банкет устроить в Доме журналиста, батюшка категорически ответил, что заниматься подобными глупостями, как организация мне банкета, не будет. А мне и не надо было. Я так ему и сказал. И объяснил, что мне нужно только его формальное согласие на банкет на случай, если вдруг возникнут вопросы. А с дирекцией ЦДЖ от его имени поговорю я сам. Батюшка снова скривился, но возражать не стал. Я позвонил директору и представился ответственным секретарем журнала «Огонек» Александром Сергеевичем Щербаковым, человеком достаточно известным в журналистских кругах. И наплел ему, что якобы хочу отметить сыну, то бишь себе самому, годовщину свадьбы. Но меня ждало разочарование. Вежливый и внимательно слушавший директор вдруг рассыпался в извинениях и сказал, что рад бы помочь, но ЦДЖ и ресторан закрыты на ремонт. Вот такая непруха. Повисла пауза, и я уже хотел повесить трубку, когда директор в раздумье добавил: «Хотя ресторан, наверно, мы могли бы на день банкета и открыть». И, Катя, даже несмотря на определенные сложности, потому что часть продуктов и выпивку пришлось везти из других точек, для меня одного на один день открыли ресторан закрытого ЦДЖ. Отвальная удалась на славу. И я закрыл свой счет с домом журналистов. 1:1.
Я и сам не очень понял, почему вдруг вспомнил про историю с ЦДЖ, но, видимо, хотел еще раз показать, что в жизни человек сам должен решать свои проблемы. А твоя исповедь, кроме постоянных жалоб на нелюбовь и тиранию чудовища-матери и потакание этому отца наполнена причитаниями, что тебя ничему не учили. Интересно мне знать, а чему ты научила собственную дочку, которая, насколько мне известно, тоже ничего не умеет? Но бог с ней, с Алисой, я не собираюсь переводить разговор на нее.
Более того, я намерен привести подтверждения того, что наши родители – монстры. У меня ведь, прости, даже слезы от этого наворачиваются, тоже в детстве не было мамы, которая, читала мне по вечерам книжки, ждала, волнуясь, с обедом, клала завтраки в портфель, сходила с ума от того, надел я шарф или нет, не было папы, который играл со мной футбол, ходил на рыбалку или учил хитрым приемчикам борьбы, другими словами, не было канонизированных идеальных родителей из какой-нибудь слащавой книжицы. Но у меня были родители, с которыми никогда не было скучно. Я, открыв рот и выпучив от удивления глаза, мог бесконечно слушать их истории. Я знал, что всегда могу задать самый хитрый не обязательно детский вопрос и получу интереснейший нестандартный ответ, сильно отличающийся от уже известного мне варианта, полученного из дворовых источников, в школе или из телевизионных передач. А на шарфики и на, слава богу, редчайшие и очень непродолжительные моменты неизвестно откуда свалившегося на мою голову сюсюканья мне было наплевать. Я с детства понял, что каждый человек может дать только то, что может. И играл со мной батюшка в футбол или нет, мне было безразлично. И если выяснялось, что, когда я голодный приходил из продленки, всю еду в доме, приготовленную мамой, подчистую подъели внезапно завалившиеся гости, драмы из этого не делал. Но я хорошо помню батюшку, с которым азартно резался в купленный им детский бильярд, батюшку, который научил меня играть в шахматы и ездить на велосипеде. А в футбол и хоккей я научился играть и без него, как и тому, как выживать среди таких же, как я, сверстников-волчат. Я помню маму, которая научила, может, самому главному, тому, о чем ты, Катя, отозвалась так презрительно, пониманию необходимости во всех жизненных обстоятельствах «держать фасон». Это значит – сохранять свое лицо.
Если, Катя, рассматривать историю наших с тобой взаимоотношений, то ее четко можно разделить на два периода – «до» и «после». В период «до» у меня была сестренка, которую я знал до своего отъезда в Израиль. А в периоде «после» существует некая дама, которая мне незнакома.
Ту первую девочку, похожую на Аленку с шоколадки, все любили и старались баловать, хотя иногда она становилась невыносимой, как всякий «залюбленный» ребенок. Но проблем с девочкой не было, да никто и не ожидал, что у такой симпатяшки они могут быть. Девочка росла и в какой-то момент, как и все подобные ей, покрылась прыщиками, что не вызвало в доме никакой бури чувств, поскольку, что такое период полового созревания знали все, и огород из этого не городили. Девочка, конечно, переживала, но, слава богу, прыщики, а с ними и переживания прошли. Училась девочка хорошо, но без интереса, и в общем ни в чем не блистала. Ни мать, ни отец, в отличие от многих других, не старались любой ценой доказать ее гениальность в какой-нибудь области, кроме музыки, но все же, как любящие папа и мама, иногда чудили, показывая дочку всяким авторитетам от искусства. В результате моя сестренка отучилась через «не хочу» в музыкальной школе и, хотя бухтела по поводу своего «насильственного» обучения, вряд ли потом была всерьез недовольна тем, что умеет играть на фортепиано. Даже начала писать романсы:
Стоял он красивый и рослый
На круче у горной реки…
Привет тебя, Катя, от поэта Ляпис-Трубецкого: