Второй вечер на бивуаке
Александр Александрович Бестужев-Марлинский
«Эскадрон подполковника Мечина прикрывал две пушки главного пикета, расположенного на высотах***. Сырой туман стлался по окрестности, резкий ветер проницал насквозь. Офицеры лежали вкруг дымного огня. Конноартиллерийский поручик сидел на колесе орудия; подполковник, опершись на длинную саблю свою, стоял в задумчивости. Все молчали…»
Александр Александрович Бестужев-Марлинский
Второй вечер на бивуаке[1 - Второй вечер на бивуаке. Впервые – в журнале «Соревнователь просвещения и благотворения», 1823 год, ч. XXIII, № 7, за подписью: Александр Бестужев.]
Орудий заряженных строй
Стоял с готовыми громами;
Стрелки, припав к ним головами,
Дремали, и под их рукой
Фитиль курился роковой.[2 - Эпиграф взят из послания В. А. Жуковского императрице Марии Федоровне «Подробный отчет о луне» (1820). Первая строка у Жуковского читается иначе: «Там пушек заряженный строй…»]
Жуковский
* * *
Эскадрон подполковника Мечина прикрывал две пушки главного пикета, расположенного на высотах***. Сырой туман стлался по окрестности, резкий ветер проницал насквозь. Офицеры лежали вкруг дымного огня. Конноартиллерийский поручик сидел на колесе орудия; подполковник, опершись на длинную саблю свою, стоял в задумчивости. Все молчали.
– Какое вещественное созданье человек! – начал штабс-ротмистр Ничтович. – Каждая игрушка его тешит, каждая безделица огорчает. Малейшая боль расстраивает нравственные способности, и перемена погоды действует на расположение его духа. Давно ли мы были веселы, пели, резвились; подул холодный ветер – и вместе с небом нахмурились наши брови, и говоруны сидят будто в Пифагоровой школе молчания.[3 - Пифагорова школа молчания… – Среди декабристов было распространено учение Пифагора и пифагорийцев, проповедовавших организацию сект для «общественного блага», самовоспитание в духе уединения, самовоздержание, умение не проливать слез и не жаловаться в несчастиях, не показывать страха и слабости в опасностях. На первом месте был обет молчания, умение хранить тайну. Здесь выражение употреблено иронически.]
– Не ручаюсь за других, – возразил Лидин, – но покуда старость и подагра не сделали из меня барометра, погода не имеет на меня никакого влияния. Когда я доволен, то, по мне, хоть трава не расти: снег, град, дождь, вьюга – все праздник. Но ежели грустно на сердце, то и светлый день досаден. Тогда кажется, будто все веселы назло мне, и я становлюсь прихотлив, как невеста.
– Следовательно, – сказал штабс-ротмистр, – погода действует на тебя в обратном порядке, но тем не менее влияние оной существует.
– Не думаю, – отвечал Лидии, – это чувство есть следствие внутренних, а не внешних ощущений, и до тех пор будет иметь место, покуда перевес останется на его стороне. Например, я люблю смотреть на играющую молнию, люблю слушать вой грозы и шум проливного дождя… но почему люблю я это?
– Потому что ты чудак, – перебил штабс-ротмистр. – Впрочем, как сам изъясняешься, ты любишь не испытывать, но только смотреть, только слушать бурю, как Вернетову картину[4 - Вернетова картина. – Верне Клод Жозеф (1714—1789) – французский художник – пейзажист, маринист.] или Моцартову ораторию.
– Прошу извинить, господин штабс-ротмистр, я люблю наслаждаться ею на чистом воздухе, в лесу, на горах. Но возвращаюсь к причине. Я люблю это по приятным воспоминаниям, которые родятся во мне от бури. Однажды, например… ах! для чего это было только однажды!..
– Для того, – перебил Ничтович, – что в Кургановой арифметике[5 - …в Кургановой арифметике… сказано… – Н. Г. Курганов (1726—1796) – русский ученый и писатель, автор «Универсальной арифметики» (1757).] весьма замысловато сказано: единожды един – един, а не два.
Все засмеялись; но Лидин с улыбкою продолжал:
– Надеюсь, господин штабс-ротмистр простит мне это восклицание: оно вырвалось из сердца, а сердце плохой арифметик.
– Не знаю, каково твое, – отвечал, смеючись, Ничтович, – но мое даже под ядрами так верно отсчитывает шестьдесят секунд в минуту, как патентовые часы.
– Во время сражения мне некогда бывало заниматься поверкою своего пульса, – хладнокровно заметил Лидин.
Это замечание задело за живое штабс-ротмистра; он уже с приметною досадою спросил:
– Конечно, ты за эскадроном в замке строил воздушные замки?
– Дурная игра слов, Ничтович! – сказал подполковник дружески, желая замять ссору, которая бы наверное кончилась саблями. – Пустая игра слов, да и предмет ее не слишком хороший. Вы подсмеиваетесь друг над другом насчет отваги; но я желаю знать, кто бы из всей армии осмелился подумать, не только сказать, что в нашем эскадроне есть кто-нибудь двусмысленной храбрости.
– Пусть мне французский флейтщик пред разводом выбреет усы, если это неправда! – вскричал ротмистр Струйский, который, лежа на попоне, казалось, слушал только, как растет трава. – Вам грешно, господа, в нашей беззаветной беседе говорить колкости или обращать шутки в дело… Ну, други! мировую!.. А если ж вы не поцелуетесь, то ты, Лидии, не зови меня никогда в секунданты, а ты, Нилтович, вперед не узнаешь, длинны или коротки стремена на моем Черкесе, когда нужно будет понаездничать.
– Помилуй, Струйский, с чего ты взял, будто мы ссоримся! – сказал Ничтович, подавая Лидину руку.
– Ну полно, полно! – продолжал ротмистр. – Кто старое помянет, тому глаз вон.
– Я это всегда говорю своим заимодавцам, – сказал Лидии, но, уважая ротмистра, он сжал руку Ничтовича.
– Надеюсь, однако ж, что анекдот, который начался таким романтическим восклицанием, им не кончился и Лидин, доскажет его друзьям своим? – сказал, Мечин.
– О, без сомнения, подполковник! Я так люблю говорить о милой Александрине, что очень рад случаю.
– Воля твоя, Лидии, – возразил подполковник, – ты сбиваешься в происшествиях. Сохраняя все уважение к даме твоего сердца, кажется, дело шло не об ней, а об ненастной погоде.
– Имейте немного терпения, господин подполковник, и оно приведет пас к тому же… Надобно вам знать, друзья мои, что, живучи в златоверхой Москве, влюбился я…
– Знаем, знаем в кого и у кого, как по формулярному списку, – подхватил Ничтович, – благодаря твоей нежности я могу описать ее рост, лета и приметы, до последнего родимого пятнышка, как в зеркале. Ты нам об ней наговорил столько…
– Об ней можно говорить, может быть, слишком много, но довольно наговориться об ней нельзя. Ты не знаешь этого ангела, Ничтович, и потому скучаешь рассказом; но спроси у ротмистра, как она прелестна собою, как мила со всеми, как любит просвещение, словесность…
– Бьюсь об заклад, – вскричал Ничтович, – что она хвалила стишки, которые написал ты ей в альбом!
– Как умна, как чувствительна!..
– К теплу и холоду, – прибавил ротмистр, одувая фитиль, которым сбирался закурить свою трубку.
– Вы вечно шутите, Струйский; но что она любезна в самом деле, это больше всего доказывается верностию такого ветреника, каков я.
– Признаться, мудрено на бивуаках сыскать и случай для измены, – промолвил ротмистр, – тем более что из женского пола здесь никого и ничего нет, кроме этой пушки.
– Это единорог, – заметил артиллерийский офицер.
– Тем еще безопаснее! – отвечал ротмистр.
– Но тем хуже, что вы не даете мне досказать моей повести. Подполковник, шутя, возгласил: «Смирно!», и, по долгом смехе, Лидин продолжал:
– Я уже познакомился со всею роднёю Александрины: ласкался к матушке, ухаживал за отцом, хвалил собак и пристяжных братца, слушал роговую музыку дядей и, что всего несноснее, пересуды тетушек. Гостеприимство есть всегдашняя добродетель моих земляков, и, наконец, меня пригласили приехать к ним в подмосковную. Нужно ли сказывать, что я провел там день как в раю, что мне удалось говорить с нею наедине, что я был неловок и смешон в то время, будто юнкер, который не в форме попался своему генералу, что у меня, наконец, вырвались кой-какие намеки и что меня слушали благосклонно. Ввечеру надобно было ехать тем ранее, что они сами сбирались в город. Я раскланялся, со вздохом взлез на дрожки, и чрез минуту облако пыли скрыло от меня замок Армиды.[6 - …замок Армиды. – Армида – героиня поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим» (1580), красавица, удерживающая героя поэмы Ринальдо своими чарами в волшебном саду.]
На дороге я завернул в деревню к приятелю. Через час выезжаю, и вообразите мое счастье: встречаю дормез[7 - Дормез (фр.) – громоздкая карета.], везомый шестью заслуженными конями, и в этом степенно колыхающемся дормезе – Александрину со всем причтом. Между тем небо оболоклось тучами, начал накрапывать дождик, и молния заиграла во всех углах горизонта. «В такую погоду ехать в карете выгоднее, чем на дрожках», – было первою моего мыслью; но быть вместе с нею, так близко подле нее, – вот что очаровало мое воображение до такой степени, что я бы отдал треть моей жизни за прокат в этом полинявшем дормезе. Но как залететь в него? Мы еще не так коротко знакомы, чтобы они могли меня пригласить, а приговориться к этому совестно. Однако ж попытаемся. Проезжая – мимо, я заговорил о грозе, о бешеных лошадях моих; но это не помогло; отец спросил только, с какого они завода, а мать пожелала мне счастливого пути. Препятствия поджигают желанья, и я решился на отважную выходку.
«Пошел по всем!»
«Я и то насилу держу коней, – отвечал мой кучер, – если их пустить, они растреплют нас».
«Пошел, – говорю я, – не рассуждать, а делать!» И с этим словом вся тройка подхватила бить, понеслась, – дрожки, звеня, запрыгали по кочкам и выбоям, вправо, влево, под гору и на повороте прямо на камень – крак! – ось пополам, колесо вдребезги, а я вместе с кучером отлетел сажени на три в ров.
К счастию, кучер вывихнул себе только нос, а я лишь крылышко помял, но лежал недвижим из притворства, чтоб сделать занимательнее сцену. Через две минуты открываю глаза – и вижу Александрину в обмороке от испугу; мать оттирает ее спиртом, а отец окуривает меня серными спичками. Одно меня тронуло, другое рассмешило. Скоро все пришло в порядок, и вот, после многих расспросов, приглашений и отговорок, я влезаю, охая, в карету, рассыпаюсь в благодарениях и внутренне радуюсь своей хитрости. И вот, наконец, я подле милой Александрины!.. У меня занялся дух. Темнело, дождь лил ливмя; карета, вследствие моего трактата об электричестве и опасности в грозу скоро ездить, двигалась шагом; отец и мать дремали и только при сильных ударах грома пробуждались – один, чтобы зевнуть, другая, чтоб испугаться. Александрина молчала, а я не смел говорить, потому что голос мой дрожал, как ненатянутая квинта[8 - Квинта – самая высокая струна в музыкальных струнных инструментах.]; зато я не сводил глаз с прелестного лица своей соседки, ловил каждую черту, каждое выражение, каждый абрис его, исчезающий в темноте, каждый взор, когда молния облескивала внутренность кареты. Я вдыхал какую-то томную свежесть с щек ее, я слышал биение ее сердца, я чувствовал, как мое неровное дыхание колебало ее локоны. Друзья мои! я молод, но я жил, я чувствовал, я наслаждался; но никогда не испытывал высшего наслаждения, как в этот раз! Одним словом, когда есть счастие в жизни, – я был счастлив, потому что не имел никакого желания! Неужели, Ничтович, ты будешь спорить, что буря не может доставить удовольствия по воспоминаниям?