Милый Ханс, дорогой Пётр
Александр Анатольевич Миндадзе
Стоп-кадр (АСТ)
Александр Миндадзе – сценарист, кинорежиссер. Обладатель многочисленных премий, среди которых “Серебряный медведь” Берлинского международного кинофестиваля, “Ника”, “Белый слон” Гильдии киноведов и кинокритиков. За литературный вклад в кинематограф награжден премией им. Эннио Флайано “Серебряный Пегас”.
В книгу “Милый Ханс, дорогой Пётр” вошли восемь киноповестей Александра Миндадзе разных лет, часть которых публикуется впервые. Автор остается приверженцем русской школы кинодраматургии 1970-х, которая наполнила лирикой обыденную городскую жизнь и дала свой голос каждому человеку. Со временем стиль Миндадзе обретает неповторимый, только ему присущий код, а художественные высказывания становятся предвидением грядущих событий.
Александр Миндадзе
Милый Ханс, дорогой Пётр. Киноповести
Автор и “Редакция Елены Шубиной” благодарят кинокомпанию “Студия «Пассажир»”, киноконцерн “Мосфильм”, ТПО “РОК”, киностудию “Арк-фильм” за любезно предоставленные кадры из фильмов
© Миндадзе А.А., 2021
© Долин А.В., предисловие, 2021
© Бондаренко А.Л., художественное оформление, 2021
© ООО “Студия «Пассажир»”
© Киноконцерн “Мосфильм”
© ООО ТПО “РОК”
© Киностудия “Арк-фильм”
© ООО “Издательство АСТ”, 2021
На краю
Несколько слов о текстах Александра Миндадзе
Александр Миндадзе вошел в число лучших авторов, пишущих по-русски, задолго до того, как была опубликована его первая книга: это случилось в момент его дебюта в 1970-х. Но не потому, что писал в стол. Напротив, его работы с самого начала были оценены по достоинству, получив довольно большую аудиторию, благосклонную критику и даже профессиональные награды. Просто Миндадзе писал не прозу, поэзию или драматургию, а сценарии.
Он один из тех, чьими усилиями кинодраматургия стала признаваться частью “большой” литературы, выйдя из гетто “служебного”, функционального письма. Миндадзе можно поставить в одну линейку с классиками, чьи сценарии издавались книгами по всему миру, от Ингмара Бергмана до Жан-Клода Каррьера, или – это будет логичнее – выдающимися современниками, которых читать ничуть не менее интересно, чем смотреть, Квентином Тарантино или Ларсом фон Триером. В советское время он удостоился редкой чести – упоминаться в повседневной речи, когда речь заходила о фильмах по его сценариям: “Слово для защиты”, “Охота на лис”, “Армавир” сделаны дуэтом Абдрашитов – Миндадзе, никак иначе. Это не умаляет заслуги Абдрашитова, режиссера с уникальной интонацией и яркой индивидуальностью, но ставит драматурга-соавтора рядом с ним. На равных.
Сегодня – такой парадокс – полнометражные фильмы Абдрашитова не существуют вне сценариев Миндадзе. А вот сценарии Миндадзе вне Абдрашитова живут и на страницах книг, и в картинах других режиссеров (Алексея Учителя, Александра и Андрея Прошкиных), включая самого Миндадзе, с 2007 года наконец-то снимающего кино, конгениальное его текстам. По его немногочисленным, но всякий раз незабываемым, штучным, выламывающимся из любой традиции режиссерским работам сразу видно, как приручали и причесывали Миндадзе другие постановщики. И как чужда ему самому, природному и убежденному радикалу, практика адаптации к норме. Его фильмы – не менее мятущиеся, страдающие, потаенные, чем их трансгрессивные персонажи, наследники по прямой идиосинкратическим героям Достоевского и Чехова. Которым, в свою очередь, во многом наследует в своих, порой близких к театру абсурда, диалогах Миндадзе.
Классик в своем трепетном уважении к национальной традиции, модернист в непримиримой цельности вызывающе литературного письма, постмодернист в бесконечной игре со зрителем и его ожиданиями – Миндадзе взломал лед застойной отмороженности 1980-х, по-своему переизобрел язык восточноевропейского “кино морального беспокойства”, превратив его в кинематограф непрекращающейся тревоги. Размышляя в своих сценариях о природе компромисса, сам ни разу не отступил от последовательной бескомпромиссности.
Единственная тема Миндадзе – катастрофа и человек, балансирующий на грани пропасти. Иногда эта катастрофа внутренняя, никак не связана с косностью и благополучной успокоенностью (впрочем, мнимой) внешней среды, как, например, в “Слуге”. Иногда катастрофа показана как общественный сдвиг: распад – тогда еще неочевидный – иллюзорной утопии СССР никем не был передан так хирургически точно и беспощадно, как Абдрашитовым и Миндадзе в “Параде планет” и “Плюмбуме, или Опасной игре”. Но еще чаще глобальной метафорой и структурным каркасом фильма становится катастрофа в буквальном смысле: авария (“Поворот”), крушение поезда (“Остановился поезд”), гибель корабля (“Армавир”), падение самолета (“Отрыв”), чернобыльская трагедия (“В субботу”), гражданская война (“Время танцора”), мировая война (“Милый Ханс, дорогой Пётр”). В “Паркете” – чуть ли не самом радикальном и ультимативном своем фильме – Миндадзе исследует старение и смерть на правах катастроф, буквально прописанных каждому и слишком неизбежных, чтобы пытаться отвернуться и сбежать от них при помощи игры, танца, любви. Или кинематографа.
Тексты Миндадзе, которые с годами всё сложнее характеризовать словом “сценарии”, тоже катастрофичны и травматичны. Они будоражат и возмущают, не позволяют о себе забыть и отнестись к себе безразлично. Таково свойство подлинного искусства – особенно в России, стране непрекращающейся беды.
Антон Долин
Паркет
1
В январе на Рождество припадаю в восторге на колено и раскидываю навстречу руки. Тангера влетает в объятия. Обрывки платья и есть ее платье. Бедра, грудь, шрам от аппендицита под гримом – все мое это. Ноги не прекращают выделывать на паркете фигуры танго, потому и тангера. В моей позиции мне достается голый пупок с серьгой, и в ухе у меня серьга, жизнь сама рифмует.
Я держу ее. Один во всем зале коленопреклоненный. Юбилей клуба танго “Булат”, двадцать пять лет, отель “Шератон”. Поколения встречаются. Бывшие короли па завалены цветами. Тангеры бегут и бегут с букетами в прошлое к королям. Моя достает изо рта у меня свою серьгу, и я сразу обретаю дар речи.
– Я Какаду. Говорит тебе?
То ли кивает, то ли подбородок в такт дернулся.
– Запоминай. Номер триста пятый. От лифта налево.
Вся страсть в каблучки уходит, бьют в паркет без остановки.
– Ты что же, не узнаёшь меня? Я Какаду, глупая. Тот самый.
Она силится меня поднять, роняет букет, с которым ко мне летела.
– Я был сразу с двумя. Танцевал. И вообще с ними был, да. “Я и две моих телки!”, так называлось. Гвоздь программы. Самый-самый. На бис. Всегда и везде. Но ты тогда еще не родилась, да?
Я крашеный, волосы длинные, до плеч, и лицо старухи. Встаю сам и подхватываю тангеру на руки, еще могу. Несу через зал, и она кричит, очнувшись:
– Куда, дяденька?
– Триста пятый. Обмен серьгами.
И со стороны это убедительно, там, в зеркалах: длинноволосый рассекает толпу с полуголой красоткой на груди, и походка твердая у него, осанка прямая, а пиджак вообще цвета вырви глаз. Вот он исчезает среди танцорской публики, пестрой такой же, попугайской, и снова появляется гордо, а добыча его все неугомонно машет каблучками. Но уже через мгновение там, в зеркале, всё по-другому, и из толпы тангеру выносит вдруг хохочущий увалень, и он тоже при этом танцует. А длинноволосый возникает следом налегке, то есть ни с чем, с растерянно разведенными руками. Облом.
Наяву она мне еще прокричала:
– Эй, а чего ты вдруг попугай?
2
И ведь это начало только, прелюдия милая с серьгой во рту. А дальше вообще себя не помню, кто, что, с ума сошел. Все лица кругом, лица, рыдания или безумный смех с объятиями. Потому что как встреча однополчан эта наша толкотня, похоже очень. Рыскаем по залу, в лица заглядывая, друг друга ищем, с кем давно танцевали, в незапамятные времена. И вот радость тебя ждет, счастье просто, если своего обнял. А не нашел, так быстрей ты еще в толпе, отчаянней и злее даже, и уже судорога пробивает прямо. А вдруг нет того, кого ищешь, не в “Шератоне” этом нет, а совсем на свете? Праздник жизни, если повезет.
Тангеры бывшие смеются звонко, прямо у них колокольчики на старости лет. А я подойду, лицом к лицу тихо встану, и глаза в глаза для опознания. Пугаются дамы, отшатываются чуть не в ужасе, и ведь даже почище рукоприкладства такое. Одна вот, другая и третья уже… И не мои все, обознался опять: “Пардон, мадам, это не вы!” или даже “Гран пардон!”. И остановиться не могу, в толпе мечусь, и волнение только сильней. “Девяносто пятый год. Вы?” И такая мне попадается, лет пятидесяти, что прибегает именно что к рукоприкладству, треснув кулаком в грудь. И с исказившимся лицом каблучком в пах добавляет, растяжка танцорская еще вполне при ней. Достает, сгибаюсь пополам.
Кричу в неистовстве, до чего дошел:
– Я Какаду! Телок отдайте моих! Это же я, гады! Какаду!
Но всегда среди всех одна найдется сердобольная, и тоже лет пятидесяти. Вот и нашлась, отводит в сторонку:
– Спокойно.
– Уже.
– Еще давай.