Кроме того, беллетрист считал нужным со всеми писателями, не исключая и почтенных старцев, убеленных сединами, держать себя за панибрата; о некоторых он отзывался покровительственно, о других – почти как о равных, с равнодушным видом. Он очень любил показывать свою наблюдательность, рассказывая часто одним «лучшим друзьям» об отсутствующем «лучшем друге» такое, что было незаметно и невидимо для всех, кроме него.
С ним, впрочем, редко ссорились. С Богдановичем же он был в особенно мирных отношениях благодаря своему реальному направлению.
– Наш Богданович что-то необычайно томен, – говорил он всем и каждому снисходительным голосом, – не правда ли? Сейчас видно, что влюблен. И, заметьте, я утверждаю, что любовь несчастная.
– Но он совсем не убит горем, – возразила однажды какая-то дама.
– А зачем ему быть убитым? Не беспокойтесь, это такой человек – он в самой несчастной любви себе усладу отыщет. Преинтересный субъект для наблюдений!
Богданович, точно, нашел усладу.
Дни сменялись ночами незаметно, неделя проходила за неделей, а Богданович не уставал следить за ростом своей могучей, светлой, идеальной любви.
Он написал несколько мелких стихотворений в прозе о счастии неразделенной любви (он как-то совсем упустил из вида спросить Наташу – любит ли она его. Он знал, что нравится ей, и «неразделенная» любовь казалась ему красивее.
Стихотворения он прочел двум или трем знакомым и не огорчился, когда увидел по их лицам, что они очень мало поняли. Отдельные мнения на него не производили никакого действия. На возражения он отвечал холодно и равнодушно и в большинстве случаев просто не верил им.
Наташа писала ему редко и мало. Да его и не занимали ее письма. Лучшим наслаждением для него было писать ей самому.
«О, дорогая, какие дни! какое счастие! Я живу своей любовью. Все исчезло из мира, кроме вас. Для меня существуют лишь две святыни в мире-искусство и любовь. Я не знал, что могу так глубоко чувствовать. Я плачу от умиления – пусть слезы падают на бумагу – я делаю это в первый раз в жизни. И я рад, что моя любовь – несчастная, неразделенная: я хочу страдать, мне это так ново! И чуть являются страдания – я радуюсь им и уже не знаю – страдания ли это или счастие…
С такой душой, с таким чувством – я не сомневаюсь, что напишу что-нибудь истинно-великое… О, моя муза!
Стоят весенние теплые дни… Солнце, точно радуясь моей любви, заглядывает ко мне все чаще… Озаренные его лучами, на подоконнике воркуют и целуются голубки. Я слежу за собой неустанно, наблюдаю и думаю только о своей любви. Все остальное так ничтожно…
Пока до свидания. Надеюсь, что вы здоровы».
Эти письма, похожие на бюллетени – сообщения о состоянии своей души, он посылал почти каждый день в Неаполь, где в то время жила Наташа.
IX
Всему приходит конец.
Утомленный вечной радостью и умилением или страданиями, похожими на радость, Богданович в одно прекрасное утро подумал, что так жить вечно нельзя.
– Моя любовь выросла и окрепла – ей нужен исход. Писать? Да, но кроме того?
Богданович никогда не признался бы, что ему немного скучно, потому что, если б признался, то стал бы себя презирать.
Непривычно грустный, он сидел утром за кофе, раздумывая – что делать, как вдруг вошла горничная.
– Вас там, барин, мужик какой-то спрашивает.
– Мужик? От кого мужик?
– Да из деревни, говорит, Семеном звать…
Дверь отворилась, и в комнату вошел действительно мужик маленького роста, тощий и худой. Желтоватые, тусклые волосы висели расчесанные на прямой ряд, рыжая бородка не кудрявилась, бледное лицо его было робко и жалко.
– Откуда ты? – спросил Богданович.
– Я… оказия, батюшка, оказия. Катерина Михайловна с оказией письмецо вам послали: на почте затеривают письма-то.
И он протянул Богдановичу грязный конверт.
– От мамаши? От нее?
– От мамаши, батюшка, точно так. И еще они медку вам послали крыночку, медок-то в кухне; я, пожалуй, принесу.
– Нет, постой, после… Здорова она?
– Слава Богу, батюшка. Слышно, продуло их в сенцах, так нездоровы были, а потом ничего… Да ноги, слышно, все болят у них… И велели посмотреть, как вы тут, и все им рассказать. Да если можно, как я в субботу обратно отправляться должен, чтобы вы ответное письмецо написали со мной, потому на почте письма теряются…
Семен оказался очень словоохотливым и добродушным.
– Ты на днях можешь зайти? Я напишу мамаше; ты отвезешь. А пока, Марина, сведи его в кухню, чаем, что ли, напой…
Богдановичу было больно читать письмо:
«Митичка дорогой, решаюсь писать тебе с оказией; уж очень я беспокоюсь. Ты мне забыл написать, о чем я просила. А за твое письмо очень тебе благодарна. Пишешь ты точно и не ко мне, точно для книжки рассказ, так выходит хорошо; я многим показывала – завидуют: что за сын, говорят, у вас редкий и как вас любит. А только, Митя мой, зачем ты ничего не напишешь, что как бы нам свидеться. Ежели нельзя – я ничего не скажу. Напиши ты ответ с Семеном, я уж буду ждать. Мне все, Митичка, нездоровится; ты на меня не сердись…»
– Поехать бы в деревню. Напишу-ка, что буду через три дня.
Неожиданное обстоятельство разрушило все планы Дмитрия Николаевича. Он уехал на другой день вечером, но не в деревню.
Иван Сергеевич Мансуров написал ему и, между прочим, уговаривал приехать пожить вместе за границей. Он прибавил: «И Наташа будет вам очень рада. Она что-то скучает последнее время».
Как эта мысль – поехать в Неаполь не пришла Богдановичу раньше? Вот чего он хотел! Вот чего нужно сердцу: свиданья, свиданья!
Он не дождался Семена и не успел отправить письма Катерине Михайловне.
X
Уютные долины Земмеринга мелькали мимо окон вагона.
Высокие холмы и горы, с мягкой травой на склонах, озаренные солнцем, смотрели весело и приветливо. У их подножий теснились чинные немецкие города, с аккуратными домиками и высокой острой колокольней, на которой были часы. Посередине городка непременно протекала светлая речка.
Как должно быть мирно и спокойно жилось в этих счастливых домиках!
«Приехать бы сюда одному, – думал Богданович, – жить бы, ни о чем не заботясь, писать…»
На пути в Италию, перед свиданьем с Наташей – Богданович совсем не был счастлив.
В глубине души его мучило и то, что он не поехал к матери и даже не написал ей с посланным.
Необъяснимое чувство пустоты томило его. Он пробовал философствовать, но ничего не вышло, потому что философия редко излечивает искреннюю печаль.
Мысль о смерти не часто являлась к нему. Но теперь она пришла-и он думал о смерти, и думал как-то странно, почти глупо, не рассуждая, так как будто она была около него.