Алексей знал, что это компания офицеров, живущая в «Марселе», известная своими кутежами за последнее время. Алексей ее избегал, хотя там были офицеры и его полка.
Приглашения усиливались. Алексей повернул к крыльцу, над которым висел большой, почерневший фонарь, и поднялся по деревянной лестнице.
Гость был встречен шумными изъявлениями радости. Все-таки новый человек. Офицеры только что воротились с какого-то дальнего озера, куда ездили на всю ночь, в арбах. Все бурдюки, в которых сохранялось густое, пахучее, темное кахетинское вино – были привезены пустыми. Спали в арбах, пока ехали назад. Теперь господа офицеры чувствовали себя не особенно хорошо, но не унывали и опять пили.
– Да что ты, маменькин сынок, девица красная! – уговаривали они Алексея. – Пей – да и дело с концом! И ты пить-то не дурак, мы знаем! С утра, знаешь, начать – разлюбезное дело!
– Нет, я не буду, – угрюмо отозвался Алексей.
Он не пил вина даже за обедом, ни капли, потому что самая маленькая рюмка производила на него странное действие. Он мог пить много, не пьянея, но каждый глоток делал его угрюмее, мрачнее, все, о чем он забывал или хотел забыть, вставало в его душе с беспощадной ясностью, вся жизнь была перед ним сразу в мельчайших подробностях – он медленно впадал в отчаяние, как в яму, и это отчаяние было страшно. Но вместе с тем в сердце именно от отчаяния являлась тайная, неистовая сладость, как от зубной боли, и он пил, пил, не будучи в состоянии остановиться, его тянуло на дно этого отчаяния и этой сладости.
Теперь и без вина душа его мучилась. Товарищи видели его настроение и тем усиленнее его потчевали. Отказываться было нельзя. И Алексей подумал, что, может быть, ему лучше выпить рюмку перед разговором с Калерией.
Выпив два стакана, он почувствовал, что настроение его делается хуже, углубляется. Он встал и решительно начал прощаться. К тому же был уже двенадцатый час, и откладывать дело не приходилось. Товарищи стали его удерживать.
– Ну, что за вздор! Ну, куда ты? Послушай, Ингельштет; теперь мы тебя отпустим, но дай слово, что в восьмом часу ты придешь на гору в Михайловскую гостиницу. Там у Коншина такой нумер – шик! Весело будет. Обещай, а не то не пустим! Я бы на твоем месте эту, извини, старую ведьму каждый день бы проучивал, мамашу твою. Я бы ее денежками протер глазки. Да ты, брат, не унывай, ты только вечером-то приходи!
Алексей еле вырвался и быстро направился к даче Калерии. Мысли его были обращены в одну сторону, хотя он сам не отдавал себе ясного отчета. – чего, собственно, какой помощи он мог ожидать от певицы. Он только чувствовал, что эта нелепая надежда – последняя тонкая дощечка под ним и что если она сломится, то он куда-то провалится. У него не было даже волнения, когда он подходил к даче Рендич. Он вошел в калитку и приблизился к дому. На балконе никого не было. В первой комнате его поразил беспорядок, груды платьев, лежащих на креслах, открытые баулы и сундуки, и целые колонны чистого, душистого белья на столах и около сундуков. Из другой комнаты слышался мужской голос, довольно резкий, французская речь с польским акцентом. Говоривший, кажется, сердился. Ответа не было слышно. Из-за сундука вынырнуло испуганное личико молоденькой горничной, которая вопросительно посмотрела на Алексея.
– Калерия Александровна дома? – спросил Ингельштет.
Горничная что-то пробормотала и юркнула в соседнюю комнату. Мужской голос смолк, вместо него послышались какие-то фразы, обращенные к горничной недовольным голосом самой Калерии. Дверь отворилась, и она вошла в длинном темно-красном капоте с белыми кружевами. Лицо ее было бледно и желчно, но сейчас же на нем появилась привычная, светская улыбка, и она сказала, подавая руку Алексею:
– Ах, это вы! Здравствуйте, здравствуйте. Пришли проститься? Да, завтра утром я уезжаю. И слава Богу! Соскучилась здесь, признаться. Присядьте, здесь у меня беспорядок, но на одну минуту я могу вас принять.
Она села. Алексей тоже присел на кончик стула и смотрел вперед. Ему вдруг показалось бессмысленным и нелепым, что он пришел сюда, и захотелось уйти. Но он пересилил себя, стал говорить каким-то чужим голосом. Чем дольше он говорил, чем больше старался объяснить, тем стыднее и безнадежнее ему становилось.
– Вы принимали участие… – лепетал он, – некоторое участие… Так вот нельзя ли… не можете ли…
Калерия пожала плечами.
– Что же я могу? – проговорила она. – Я вам от души сочувствую, жалею вас, я возмущена. Но, согласитесь сами, ваша мать и слушать меня не захочет, если я вздумаю говорить с ней. Да и, наконец, какое я имею право… Уверяю вас, Алексей Николаевич, что я тут гораздо меньше могу сделать, чем вы сами. Постарайтесь хоть на этот раз быть мужчиной, поступите решительно, скажите вашей матушке, что вы женитесь – и кончено. Вот вам мой совет. А больше, вы сами видите, мне нечего делать. А пока развеселитесь, я уверена, что все хорошо обойдется. Мы еще сегодня увидимся, приходите на танцевальный вечер – я буду там. Ведь ваша невеста не уедет раньше завтрашнего дня. Потолкуем.
В это время к Калерии подошла горничная и сказала ей что-то на ухо.
– Сейчас! сейчас! – ответила Калерия нетерпеливо. – Скажите, сию минуту.
Алексей видел, что он стесняет, что говорить больше не о чем, что у этой красивой женщины в длинном платье есть свои дела и заботы и что к его, Алексеевым, делам она совершенно равнодушна и права в своем равнодушии. Он встал, неуклюже и странно поклонился, как-то вбок, протянул обрадованной и облегченной Калерии холодную руку и молча вышел. Калерия что-то кричала ему вслед, – кажется, опять о вечере, – но он даже не обернулся.
XVI
Алексей пошел прямо домой, в свою комнату, лег на постель и стал смотреть вверх. Он не помнил – сколько времени так лежал и о чем думал. Искать свидания с Виктусей он не хотел. Он вспомнил о словах Калерии, что они еще потолкуют вечером, ждал вечера, и какая-то совершенно дикая, бессловесная надежда жила в нем. Алексей слышал, как мать ходила в соседней комнате, его звали обедать, но он ничего не ответил и не пошел. Потом, часу в восьмом, когда солнце уже спряталось, Алексей вдруг встал, надел чистую сорочку, новый белый китель, расчесал реденькие волосы на голове, даже надушился и вышел. Он думал идти на вечер. Но, может быть, потому, что было рано – пошел в другую сторону. Смеркалось, но было еще светло и все видно. Из-за угла навстречу Алексею вышла парочка: девушка в светлом платье, которая громко хохотала, и высокий, тонкий офицер, одетый с той изысканной элегантностью, которая сразу отличала его от всей местной молодежи. Это был петербургский офицер Грум-Гржимайло и Варя, дочь Анны Дмитриевны. Варя окликнула Алексея.
– Куда это вы? А мы – на вечер. Сейчас зайдем за мамой к Алябьевой и отправимся все вместе. Вы будете? Ах, да! Вам поклон… угадайте, от кого? Наша Виктуся уехала сегодня в три часа…
Алексей почувствовал, что струя ледяной воды полилась на него.
– Уехала? Как?.. – прошептал он чуть внятно.
– Да ведь вы знаете, что тетя хотела взять ее с собой в Каре. Хотели ехать завтра, но тетя так заторопилась, так заторопилась – ни за что не хотела дольше оставаться. В три часа мы их и отправили… Однако, что же это я? – спохватилась Варя. – Ведь мама ждет! До свиданья, Алексей Николаевич, приходите же на вечер – потанцуем!
Грум-Гржимайло приподнял фуражку, улыбаясь и красиво изогнув стан. Парочка удалилась, но Алексей все еще продолжал стоять на месте. Через несколько секунд он, как будто повинуясь прежнему намерению, повернул назад, в гору. На горе была Михайловская гостиница, где пьянствовали офицеры. Алексей твердым голосом спросил Коншина, поднялся на второй этаж и вошел в большую комнату, где было очень накурено. Кажется, играли в карты.
– А, Ингельштет! – встретил его толстый офицер, совершенно пьяный. – Садись, садись, пей! Мы, брат, попросту. Пей, сколько влезет, будь только душа человек!
Алексей молча сел около окна, налил стакан, потом стал пить, не считая и не проронив ни одного слова. Сначала к нему приставали, потом оставили в покое. Все слилось в дыму и винных парах. Алексей сидел у самого окна, держась рукой за белую спущенную занавеску. Сбоку висел тоже белый, немного посеревший от пыли толстый шнурок, посредством которого вздергивалась занавеска. Алексей взялся за шнурок и правой рукой потянул его вниз, левой придерживая штору. Шнурок не поддавался. Алексей потянул сильнее – шнурок лопнул наверху и, падая, ударил Алексея по лицу. Кто-то засмеялся. Алексей подхватил шнурок и, с несвойственной ему быстротой движений, спрятал его в карман. Он посидел еще несколько минут, но уже вина не пил. Потом встал и, ни с кем не прощаясь, направился к дверям, точно все, что ему было здесь нужно, он уже сделал. Кто-то закричал ему вслед пьяным голосом:
– Куда ты?
Но он даже не обернулся, медленно и аккуратно притворил за собой дверь и пошел вниз по лестнице. В нем не было ни одной мысли. Он сам все глубже уходил в ту черную яму и только хотел достичь ее дна, куда его вечно тянуло и где он еще не был. Яма казалась такой же темной, как августовская ночь, которая уже наступила, когда он вышел из гостиницы. Должно быть, на небе низко ползли облака, потому что звезды не сверкали и вверху было та же черно, как и внизу. У крыльца стоял извозчик. Алексей велел ехать прямо, к нижнему парку. Экипаж мягко покатил по шоссе. Кругом был мрак, только две расширяющиеся полосы света от фонарей пролетки бежали впереди лошадей и не разгоняли, а сгущали темноту.
– Нижний парк, – сказал извозчик. Алексей хотел выйти, но вдруг остановился.
– Нет, – проговорил он. – Погоди! Поезжай еще, знаешь, в ущелье, где ротонда.
Экипаж опять покатился и через несколько минут был у ворот другого парка. Там сверкали огни и слышалась далекая музыка.
– Нет, – сказал Алексей, – ступай назад, опять в нижний…
Удивленный кучер повернул лошадей. У глухой калитки пустынного нижнего парка Алексей слез и расплатился с извозчиком. Он наугад направлялся к тому самому вязу, где утром виделся с Виктусей. Он шел верно. Скоро зашумела река – непрерывно и глухо, как постоянный дождь.
XVII
Около двенадцати часов ночи веселье в ротонде сменилось каким-то странным смущением. Пристав, который танцевал котильон, извинился перед своей дамой – и исчез. Несколько человек офицеров поспешно вышли из залы. В углу, у окна, неподвижно сидела Елена Филипповна в черном: Алексей не возвратился домой, и она думала, что он должен быть здесь. На нее несколько раз поглядывала Рендич, которая мало танцевала и тоже поджидала Алексея. Ее мучила мысль, что она, может быть, слишком небрежно обошлась с ним сегодня. Теперь она уже готовилась уходить и стояла у двери с капюшоном, накинутым на голову. Общее смущение не ускользнуло от нее.
– Узнайте, что такое? – обратилась она к студенту, который помогал ей одеваться.
Через несколько минут студент воротился.
– Представьте, говорят, что с каким-то офицером несчастие, что он застрелился, что ли…
– Ингельштет!.. – воскликнула невольно Калерия и так громко, что многие обернулись.
– Пойдемте, пойдемте… – торопила Калерия, таща за собой студента. – Скорее, я знаю… я хочу видеть…
– Где? Что?
Они выбежали в парк, как раз в то мгновение, когда пристав садился в экипаж.
– Христофор Иванович! – попросила Калерия. – Ради Бога, возьмите нас!
Пристав молча помог ей вскочить в экипаж, и они покатились.
В нижнем парке по темным аллеям уже мелькали огни. Когда Калерия и ее спутники добежали до вяза, там была толпа народа с фонарями и факелами. Никто не смел притронуться к мертвецу. Не приезжал и доктор. Черный, толстый вяз, освещенный снизу дрожащими огнями, казался еще чернее. На самый нижний сук был закинут белый шнурок, не очень толстый, но крепкий. Он был даже связан вдвое, а на одном конце сделана мертвая петля. Алексей просунул в нее голову, стоя на скамейке, – и ему нужно было согнуть колени, чтобы повиснуть. Теперь, когда сук осел под тяжестью застывшего тела, Алексей казался стоящим на коленях на скамейке, и только приблизившись, можно было видеть, что ноги чуть-чуть не касаются дерева. Белый китель светлел мертвым пятном. Руки висели прямо. Лицо, поднятое кверху, казалось черным – его трудно было рассмотреть.
– Да снимите же его! – крикнул кто-то. – Может быть, он жив.
Приехал доктор. Алексея сняли и положили на скамью. Члены еще сгибались свободно, но жизнь кончилась. Лицо, черно-синее, опухшее, с открытыми глазами, как от непомерного изумления, имело отвратительное, не то насмешливое, не то просто веселое выражение. Между полуоткрытыми губами виднелся кончик языка.