Оценить:
 Рейтинг: 4.5

На веревках

Год написания книги
1904
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На веревках
Зинаида Николаевна Гиппиус

«– Что? Хорошо? Хорошо? Неужели вы боитесь, Нина?

Длинная, новая, светлая еще доска широкими размахами взлетала вверх, все выше с каждым летом; вот – уже выше запыленных и вянущих акаций у забора садика, а вот, скользнув низко мимо убитой серой земли, – подножия качель, – взмыла по другую сторону выше молоденькой березки…»

Зинаида Гиппиус

На веревках

– Что? Хорошо? Хорошо? Неужели вы боитесь, Нина?

Длинная, новая, светлая еще доска широкими размахами взлетала вверх, все выше с каждым летом; вот – уже выше запыленных и вянущих акаций у забора садика, а вот, скользнув низко мимо убитой серой земли, – подножия качель, – взмыла по другую сторону выше молоденькой березки.

– Нет… Я не боюсь… Я люблю… – говорила девушка, упруго, крепко стоявшая на одном конце доски.

Качели были новые, столбы высокие, кольца не скрипели. У Нины из гладкой прически выбились легкие, щекотавшие лицо, волосы. Щеки разгорались от ударов острого, уже осеннего, воздуха; не поспевающее серое платьице обливало ее колени, и там, наверху, трепетало и билось в воздухе.

На другом конце доски стоял высокий и плотный студент-медик, жених Нины, Могарский.

– Держитесь крепче… Ведь мы выше дачи летаем!.. Видите, а третьего дня нельзя было… Я велел удлинить веревки. Чем длиннее веревки, тем шире размах. Ну-с, итак, Ниночка? Что вы еще имеете возразить?

Он не усиливал взмахов, но и не давал им умериться.

– Мы так высоко… И солнце слепит… Трудно разговаривать серьезно, – сказала девушка.

Она дышала неровно от ветра качаний; но Могарский говорил точно со стула, и солнце ему не мешало. Впрочем, оно было неяркое, – желтое августовское солнце.

– Да ведь голова не кружится? – сказал Могарский. – Тут-то и говорить, когда летаешь. Если, конечно, голова не кружится.

– Что же возражать? Я верю в вас… Да, я хотела бы возразить. Для меня есть неясное… У меня есть вопросы…

– Я смотрю на вас, как на равноправного человека, Нина, – сказал Могарский, глядя на нее прищуренными глазами. Он был близорук, но очков не носил. – Неясное должно выясниться. Всякая «вера» – это нечто несуществующее. Существует лишь то, что познается. Вы должны знать. Все надо знать; и граница человеческого познания – только граница человеческого мира.

Они, вероятно, уже давно вели этот серьезный разговор.

– Мама, я думаю, беспокоится, – сказала девушка при последнем взлете. – Вон она на балконе. Вы подождите немного. Отдохнем. А потом опять.

– Как угодно. А мамы всегда беспокоятся. Могарский перестал равномерно сгибать колени, и размахи доски, еще очень широкие, делались постепенно медленнее.

– Я вот что хотела сказать, – начала Нина, торопясь и стараясь отбросить мешающую ей тонкую прядь волос. – Ну да, ну да, мы правы, проникаясь нашим жизнерадостным требованием торжества здоровья, красоты и мощи в человеке. Да, упоительно прекрасна картина будущего богатого, роскошного расцвета всех сил… Но ведь теперь-то… ведь столько скорби, нелепости, унижения, столько непонятного…

Могарский улыбнулся.

– А причина? Сознаюсь, горестное несовершенство! А причина – не в недостаточной ли пока власти человека над стихиями?

– Я не знаю, – сказала Нина. – Но ведь отдельные-то личности погибают. Какое же оправдание страданию?

Доска все замедляла взмахи. Ниночка с робкой надеждой и влюбленностью смотрела на Могарского.

– Фью! – свистнул он. – Это откуда у вас, Ниночка? Кто из курсовых профессоров вбивает это вам в голову? Желаете оправданья страданью? Я не желаю. Просто надо устроиться, и я думаю, что это все-таки возможно. Вопрос один: есть ли еще куда идти? Можно ли двигаться вперед к гигиеническому идеалу гармонической жизни? Думаю, что вижу путь. Личность погибает? Тем хуже для такой личности. Я, например, живу не здесь, не в этом теле; мое настоящее «я» обнимает собою жизнь всего мира и замирает от могучего стремления к развитию. А вы…

– А я – что? – сказала Нина со страхом.

– А вы… Иногда мне кажется, что вы еще путаетесь во всех противоречиях дуализма. Не хотите стоять на ногах. Мечтаете повиснуть на чем-нибудь над землею, хоть крюк в небо вбить…

– Нет, нет…

Могарский, не слушая, горячо продолжал.

– Нина! Вы, человек, которого я уважаю, вы, женщина, которую я люблю, вы, так глубоко понявшая, что для того, чтобы стать богами – мы должны сделаться титанами, – и вы еще останавливаетесь перед заповедью состраданья к отдельным преходящим телам, перед несуществующей непонятностью жизни! О, Нина! Для нас могущественна лишь заповедь любви ко всему цветущему потоку жизни! К тем дивным формам, в которые она отольется. Мы любим жизнь, ибо мы ее властители, ее творцы. И если мы ее познаем – нет случайностей, нет преград для нашего титанического порыва. Прочь позорную трусость! Нина, дорогая моя, посмотрите: солнце, земля, настоящее, грядущее – все наше! Любовь, правда, красота, смелость! И нас, таких, как мы, – много, и становится все больше… И все, наконец, будут, как мы…

Девушка вспыхнула.

– Да, да! О, я знаю! Евгений, я не всегда малодушна. Я знаю…

Она молодо, свежо и задорно рассмеялась.

– Разве я не знаю? Только надо быть храбрым, храбрым! Правда? Мы еще повоюем! Давайте качаться! Выше, выше! Так, чтобы вы испугались. А я-то уж не испугаюсь!

Толчок вскинул вверх замедленную доску, тугие веревки дрогнули и напряглись. И с каждым усилием Могарского все выше и выше взлетала узкая, остроугольная доска, и серое, трепещущее платье Нины уже два раза коснулось зашептавших листьев березы. Все стремительнее пролетала доска внизу, над гладкой серой землей дорожки, и шипя, и жужжа крутил потревоженный воздух легкие, солнечные волосы девушки.

Она и Могарский видели теперь не только покатую крышу их низенькой дачи, за жидкой аллеей из елок, но и там, вдали, другие дома, улицы и даже гроздья купы деревьев всего царскосельского парка. На взлетах уже содрогались веревки. Почти с визгом, стремительно, мчалась доска мимо земли. Нине показалось, что она взглянула сверх перекладины; и все-таки, жмурясь, улыбаясь, задыхаясь, она повторяла отрывисто:

– Еще… еще…

Она теперь не думала, что мама, может быть, на балконе, может быть, беспокоится.

Да на балконе, вероятно, никого и не было.

Со ступеней сбежала маленькая девочка, лет шести, в голубом фланелевом платьице, с голубой ленточкой в негустых, совсем светлых волосках.

Переваливаясь, побежала по аллейке из елок, к качелям.

На минутку остановилась, сияющая, удивленная, точно завороженная полетом доски. Только на минутку, и сейчас же бросилась вперед, за столбы, махая руками, захлебываясь от восторженного смеха, крича:

– Нина! Нинка! И меня! И меня так высо…

В эту секунду узкая доска, точно лезвием рассекая воздух, пролетела над землей, содрогнулась вся от внезапного препятствия, – но все-таки пролетела, с коротким и тупым стуком отшвырнув далеко, в пыль, маленькое голубое тельце.

Оно завертелось, покатилось, а пыль тяжело и дымно потянулась за ним.

Нина взвизгнула, подалась вся вперед, но руками невольно удержалась за веревки, потому что доска еще продолжала взмахиваться, трепетно и криво. Могарский соскользнул вниз и, взметая пыль, ногами старался остановить доску, а она все крутилась и дрожала, и не останавливалась.

– Лизочка, Лизочка, Лизочка! – вопила Нина, соскочив почти налету. – Боже мои! Лизочка, Лизочка, Лизочка!

Шатаясь от ужаса, собственного крика и от только что оборвавшихся взлетов, Нина кинулась к ребенку и порывисто поднимала его. Наконец, схватила на руки. Могарский растерянно поддерживал сразу свисшую голову. Нина, не переставая кричать, села с девочкой на низкую, теперь неподвижную доску качелей.

– Лизочка, Лизочка! Мама! Господи!
1 2 >>
На страницу:
1 из 2