– Ну да, пошел узнать, что решил народ: прятаться или защищаться.
– Все двери заперты, и никто не захочет ему открыть. Со мной так и было. Как только я понял, что бояться нечего, я выбрался из монастыря через пролом в стене, хотел успокоить здешних своих друзей, но пока только с тобой и смог поговорить. Ты что же, совсем одна?
– Нет, вон Пьер; он спит, будто у себя в постели. Вы разве его не видите?
– Верно, верно, вот только теперь разглядел. Ну, коли он спокойно спит, не будем его трогать. Пойдем, я помогу тебе загнать овцу и разжечь огонь.
Он и в самом деле помог мне, и мы разговаривали, ни на минуту не переставая заниматься делом.
Я спросила, в какие дома он стучался, прежде чем пришел к нам. Он перечислил с полдюжины.
– А о нас, – сказала я ему, – о нас вы подумали только напоследок? Открой вам кто-нибудь дверь, вы так бы и остались рассказывать там ваши новости?
– Нет, я хотел предупредить всех. Ты сейчас несправедлива ко мне, Нанон. Конечно, я шел к вам, и я думаю о тебе куда чаще, чем ты предполагаешь. Я очень много думал о тебе с того самого дня, когда ты так резко говорила со мной.
– Вы тогда рассердились на меня.
– Нет, я рассердился на самого себя. Люди плохо обо мне думают, и по заслугам, я это понял и дал себе слово выучиться всему, чему только монахи сумеют меня выучить.
– В добрый час! Тогда вы и меня научите?
– Обязательно научу.
Огонь ярко пылал, и при его свете Эмильен увидел спинки и доски наших кроватей и посреди комнаты – сваленные в кучу соломенные тюфяки.
– А где вы ляжете ночью? – спросил он у меня.
– Я пойду спать к Розетте, – ответила я, – ведь теперь я никого не боюсь. Моим братьям ничего не стоит проспать ночь под звездами, значит, остается только мой бедный старенький дедушка, который наверняка очень устанет. Не знаю, хватит ли у меня сил, а хотелось бы поставить ему кровать: ведь он так сладко заснет, когда узнает, что никакие разбойники на нас не нападут.
– Если у тебя не хватит сил, так я помогу, я ведь сильный!
И он взялся за дело. В один миг он заново собрал и сколотил кровать старика Жана и мою кроватку. Я расставила на столе посуду, и когда дедушка с Жаком вернулись, в мисках уже дымилась похлебка из репы. Они ни до кого не достучались и всю дорогу бежали бегом, потому что увидели дым над нашей крышей и решили, что дом горит. Им чудилось, что мы все уже погибли: и Пьер, и Розетта, и я.
Дедушка и Жак были счастливы, что ужин готов и что теперь можно со спокойной душой лечь спать; в первую минуту они не знали, как и благодарить братца. Но за столом дедушка вдруг снова помрачнел. Когда братец ушел, он сказал, что тот еще совсем несмышленыш, и очень может статься, что не понял, о чем говорили монахи; разве был бы весь народ в великом страхе, когда бы ему не грозила великая опасность? Он наотрез отказался лечь и, пока мы спали, бодрствовал, усевшись на каменную скамью у очага.
Утром нашему удивлению не было конца – ведь все проснулись целыми и невредимыми. Парни из нашего прихода залезли на самые высокие деревья, росшие у входа в ущелье, и увидали вдали, сквозь утренний туман, людей, идущих строем. Мигом все кинулись по домам, и снова пошли разговоры о том, что надо бы все бросить на произвол судьбы, а самим попрятаться в лесах и горных расщелинах. Но скоро к нам прибыли гонцы, – сперва их даже не хотели слушать, потому что в первую минуту приняли за врагов и намеревались побить камнями. А между тем то были люди из соседних приходов, и когда наши наконец их узнали, они сгрудились вокруг них тесным кольцом. Гонцы сообщили, что как только до их мест дошла весть о приближении разбойников, а в ее правдивости не сомневались ни в нашем приходе, ни в соседних, все уговорились сообща защищаться от врагов. Вооружившись чем попало, составили отряды, которые должны были прочесывать местность и задерживать всех подозрительных. Они полагали, что и мы сразу же возьмемся за оружие и присоединимся к ним.
Но наши пальцем не желали пошевелить, твердили, что у них никакого оружия нет, к тому же даже сами монахи не верят в существование этих разбойников – ведь братец, вертевшийся тут же, постарался, не выдавая монахов, рассказать людям правду. Но верзила Репуса из Фудрасы и кривой из Бажаду, люди горячие, стали насмехаться над нами и даже стыдить нас за наше долготерпение.
– Сразу видать, что вы монашье отродье, – говорили они, – такие же хитрющие да трусливые. Ваши подлые хозяева хотят отдать наш край разбойникам на потраву, им невыгодно, чтоб люди оказывали сопротивление, а вы, будь у вас хоть малая толика отваги, давно бы раздобыли себе оружие. В монастыре достало бы и на вас и на соседей. Там и разных припасов на случай осады достаточно. Но раз вы не хотите драться, то мы вернемся к нашим товарищам и расскажем, какие вы трусы, потом приступом возьмем монастырь и оружие заберем, потому как вам оно ни к чему, вы все равно в руках его держать не умеете.
Слова эти упали в толпу, как искра в солому. Наши крестьяне испугались соседей больше, чем разбойников, поднялся шум и крик, и люди порешили, что лучше самим быть себе хозяевами и уладить все промеж собой. Стали созывать всех прихожан и собрались на монастырской площади – то был просто склон, кочковатый и густо поросший травою; посредине площади был чудотворный источник, украшенный изображением Богоматери.
Верзила Репуса, гордясь тем, что будто бы пробудил в нас храбрость, потребовал первым делом застращать монахов и для этого разбить изображение Божьей Матери. В толпе среди других был и дедушка, и это предложение страшно его рассердило. Он с самого начала стоял на том, что мы должны требовать убежища в монастыре и укрываться за его стенами, но не мог допустить и мысли об осквернении святыни и обещал – он, такой старенький! – что разобьет голову лопатой первому, кто решится на подобное безобразие. К нему прислушались, потому что он был самый старый в нашем приходе и самый уважаемый.
В это время братец, поняв суть происходящего, вернулся в монастырь через один из проломов в стене: он их знал наперечет, как никто другой. Обнаружив, что монахи страшно напуганы и только и думают, как бы им получше забаррикадироваться, братец постарался объяснить им, что их собственные крестьяне меньше на них злобятся, нежели крестьяне из других приходов, и что самым разумным было бы как раз им-то и довериться.
IV
И вот монастырские ворота распахнулись и впустили с десяток наиболее уважаемых в приходе крестьян; их провели по всем залам, дабы они убедились, что в монастыре ни пушек, ни ружей, ни сабель нет; но малыш Ангийу, которому как-то случилось помогать каменщикам, когда те перекладывали погреб, сказал, что в этом самом погребе он видел гору оружия, – и правда, вскоре там нашли груду старых, давно вышедших из употребления аркебузов, мушкетов с колесцом времен религиозных войн[13 - …времен религиозных войн… – Религиозные войны во Франции между католиками и протестантами (гугенотами) происходили во второй половине XVI в. Кровавая Варфоломеевская ночь (24 августа 1572 г.) – один из эпизодов этой борьбы. В эту ночь в Париже произошла массовая резня гугенотов, повлекшая за собою новую вспышку войны. Под религиозной оболочкой этих войн скрывалась сложная борьба различных социальных сил. Религиозные войны закончились в 1598 г. изданием королем Генрихом IV (1589–1610) так называемого Нантского эдикта, урегулировавшего положение гугенотов во Франции.] и ржавых бердышей без рукоятей. Все это забрали и вынесли на площадь, где каждый взял себе то, что ему пришлось по вкусу или по силе; аркебузы и мушкеты уже ни на что не годились, но наконечники бердышей были целы, и все принялись их чистить и рубить для них на монастырской лесосеке новые рукояти. Только этот ущерб и был нанесен монастырю. Монахи пообещали прихожанам убежище в случае опасности, показали, где разместиться каждой семье. Пришлых отправили восвояси; никто и не подумал предложить соседям воспользоваться покровительством монахов. Стоило чужакам уйти, как доброе согласие между крестьянами и монахами восстановилось, но оружие прихожане так и не возвратили, посмеиваясь и переговариваясь о том, что, дескать, если все это придумано монахами, чтобы их напугать, затея не очень-то удалась: они вооружили крестьян, и теперь, в случае чего, крестьяне обратят против них их же оружие.
Три дня и три ночи все пребывали в страшном волнении: выставляли караулы, совершали обходы, по очереди бодрствовали ночами, договаривались о совместных действиях, когда случалось повстречать отряд из других мест. Этот великий страх, который был не более как выдумкой, – только вот чьей неизвестно, думаю, что этого так никогда и не узнали, – не стал в дальнейшем поводом для шуток, как того можно было бы ожидать. Наши крестьяне за три дня постарели на три года. Им пришлось вылезти из своих нор, сговориться между собой, узнать то, о чем говорили не только за пределами нашего ущелья, но даже и в городах; они стали понимать, что такое Бастилия, война, голод, король и Национальное собрание[14 - …стали понимать, что такое… Национальное собрание. – В романе часто наблюдаются хронологические смещения. Генеральные штаты провозгласили себя (17 июня 1789 г.) Национальным собранием, то есть не сословным, а общенациональным институтом. 9 июля 1789 г. оно стало именоваться Национальным учредительным собранием. В апреле 1792 г. началась война, то есть тогда, когда Учредительное собрание (в соответствии с конституцией 1791 г.) было уже заменено Законодательным собранием.]. Как и все прочие, я восприняла это в самых общих чертах, и мне казалось, что мой неразвитый ум, взращенный в клетке, обретает крылья и воспаряет в далекий простор. Мы испытали страх, и это придало нам мужества. Впрочем, на третий день, когда народ стал успокаиваться, случилась еще одна тревога. Мимо нас с криком «К оружию!» промчались галопом в соседние городки гонцы, разнося весть о том, что разбойники уничтожают урожай и убивают население. На этот раз дедушка вооружился косой и ушел вместе с внуками навстречу врагу, поручив меня заботам Мариотты и торжественно сказав на прощанье:
– Мы идем сражаться, и ежели нас разобьют, не ждите, пока мы явимся, а по пятам за нами и враги. Бросайте скот, забирайте детей и спасайтесь – разбойники никого не милуют.
Мариотта кричала, плакала, потом кинулась искать укромное местечко для своих пожитков. Что до меня, так я была очень взбудоражена и если еще верила в разбойников, то уж вовсе их не страшилась, говоря себе, что если дедушка с братьями погибнут, незачем жить и мне; предоставив Мариотте заниматься ее делами, я отвела Розетту на пастбище. Неужто же, спасая ее от разбойников, позволить ей умереть с голоду?
Желание узнать новости завело меня далеко от дома, на высокое лесистое плоскогорье, но и оттуда я ничего не разглядела, потому что крестьянские отряды либо сидели в засаде, либо осторожно крались вдоль оврагов, пробираясь сквозь заросли дрока. Всматриваясь в даль, я силилась хоть что-нибудь увидеть между деревьями, когда от этого занятия меня отвлек какой-то человек, высунувшийся из кустов: то был братец, который преспокойно охотился и выслеживал лисиц, и война с разбойниками его нимало не заботила.
– А я-то думала, – сказала я, – что вы ушли вместе со всеми. Ну, по крайней мере хоть бы поглядели, не грозит ли им опасность.
– Я знаю, – ответил он, – что опасность грозит только аристократам и высшему духовенству, а они не признают меня своим; я в этом мире живу сам по себе.
– Вы сердите меня такими разговорами. Не знаю, то ли презирать вас, то ли жалеть.
– Ни того ни другого, мой дружок, делать не надо. Пусть бы на меня возложили какие-нибудь обязанности, я бы их выполнил, но я не вижу, какие обязанности у монаха, если не считать за обязанность обрастание жиром. Монахи, видишь ли, сослужили службу в старые времена; но с тех пор как стали жить в богатстве и холе, они мало чего стоят в глазах людей и Господа Бога нашего.
– Так не идите в монахи!
– Легко сказать; а кто примет меня в дом, кто станет кормить? Ведь моя семья, стоит мне воспротивиться, откажется от меня и выгонит вон!
– Ну и что же! Будете работать! Это тяжело, но Пьер с Жаком ходят на поденщину, и они счастливее вас.
– Это не совсем так. Они ни о чем не думают, а я люблю сам обо всем поразмыслить. Знаю, мне многому еще надо научиться, чтобы правильно рассуждать, и я научусь. Ты справедливо отчитала меня: стыдно быть лентяем. Ну, так смотри, я гуляю теперь с книжкой в руках и частенько в нее заглядываю.
– А меня вы станете учить? Или уже позабыли о своем обещании?
– Нет, помню. Хочешь, начнем сейчас?
– Хочу.
Он преподал мне первый урок, усевшись подле меня на папоротнике под этим огромным небом, которое немного ослепляло меня, потому что мне было привычнее видеть узкую полоску его над валькрёзским ущельем. Я так старалась ничего не упустить из объяснений братца, что у меня заболела голова, но из самолюбия я ни словом об этом не обмолвилась; меня охватила гордость, когда я почувствовала, что могу учиться, ибо братец удивлялся быстроте, с которой я все схватывала. Он говорил, что за час я запомнила больше, чем он за неделю.
– Может быть, это оттого, – сказала я, – что вас плохо учили?
– А может быть, это оттого, – ответил он, – что меня старались отвадить от учения.
Потом он убил зайца и принес его мне.
– Твоему дедушке на ужин, – сказал он. – Ты не смеешь отказываться.
– Но это ведь монастырская дичь?
– Значит, и моя, в таком случае я могу ею распоряжаться.
– Большое спасибо, но мне бы хотелось кое-чего и для себя, только я ведь не лакомка.
– Чего же ты хочешь?