Актер ухватил трактирщика за черные вихры, Ганио впился ногтями в лицо актера. Показалась кровь. Волюмния с душераздирающим криком бросилась разнимать дерущихся.
– Не тронь! Третий лишний! – раздались голоса.
Фабий так хватил трактирщика головой об пол, что все вокруг загудело.
Ганио взвыл от боли и отчаянно рванулся. Они катались по полу, опрокидывая лавки. Великолепным ударом актер разбил Ганио подбородок. Гости были в восторге.
– Macte habet![26 - Умертвить (лат.).] – театрально провозгласил Фабий и повернул кулак большим пальцем вниз. Ганио не мог подняться и только хрипел. Волюмния обтирала его уксусом.
Фабий встал. Тяжело дыша, смотрел он на свою работу. Со лба его капала кровь. Трактир рукоплескал. Били в ладоши и подвыпившие сыщики Луп и Руф; драка – это не политика.
– Мой сын Геркулес! – орал Скавр. – Его и на всех вас бы хватило, вы, олухи!
И, раскинув руки, он, шатаясь, потащился обнимать сына.
***
Этот вечер послужил удачным началом для целой вереницы буйств. Гулянье продолжалось три ночи, были драки, были девки, вино лилось рекой, катились по столу золотые, а на четвертый день в полдень проснулся Фабий на берегу Тибра. Как он там очутился, известно лишь одной Гекате, богине ночи! Рядом с ним храпел Скавр, а недалеко от них качалась на реке его лодка, уже четыре дня стоявшая без дела.
Глава 10
На алтаре перед фигурками пенатов и ларов в атрии стояла бронзовая чаша, напоминая по форме девичью грудь, поставленную на сосок. От фитилей, сплетенных из белого виссона, поднимался дым. И аромат. В масло мать добавила лаванду. Как когда-то. Белый благовонный дым. И в нем лица божеств, покровителей рода. Сколько столетий разделяют нас? Дерево от времени потрескалось, краски поблекли, рты растянулись в улыбку. Но старое божество – доброе божество.
Луций стоял между родителями, склонившись перед богами. Положил перед ними кусок пшеничного хлеба и поставил чашку молока. За возвращение. На счастье. У матроны Лепиды дрожали руки. Отец был олицетворением гордости.
Душистый дым щипал глаза, был пряным, одурманивал. Как когда-то.
Январское солнце брызнуло в атрий желтой струей, зазвенело искристо.
Влево от алтаря ларов стоял мраморный Сатурн, древний бог римлян-землепашцев, вправо – Веста, покровительница домашнего очага. Под потолком между строгими дорическими колоннами раскачивались в волнах теплого воздуха гирлянды свежей зелени. Зелень отражалась в желтом нубийском мраморе колонн и стен. Пятьдесят рабов два дня украшали дворец Куриона к приезду сына. В стене – это помнил Луций – с давних пор была трещинка. Еще мальчиком он любил засовывать в эту щель стебли трав, листочки или цветки. Взглянул сейчас и ахнул: из трещины выглядывает листик плюща! Он с благодарностью посмотрел на мать.
Из перистиля долетала музыка. Пой, флейта, пой, звучная лютня, о сладости родного очага.
В малом триклинии был подан обед. Только на троих. Комнату украшала статуя бронзовой Деметры, высыпающей плоды из рога изобилия. Свет трепетал на мозаике пола, скользил с белого квадрата на серый. Луций заметил эту игру и рассмеялся: когда он был мальчишкой, то любил перепрыгивать через эти серые квадраты с белого на белый. Какими маленькими показались ему эти камни теперь! Родители почти не прикасались к еде, не спускали глаз с сына.
Мать сама предлагала ему лучшие куски:
– Ты раньше любил это!
Он погладил ее по руке.
– Да, мама, спасибо.
Отец посматривал на сына с гордостью. Он сильный, статный, загорелый.
Красивый юноша. У кого еще в Риме есть такой сын?
– Ты возмужал, – сказал он.
Мать глазами, полными любви, посмотрела на кудрявую голову и смуглое лицо. Она все еще видела в нем своего маленького мальчика. Как когда-то…
Сервий барабанил пальцами по столу.
– Настоящий Курион, – заметил он. – Необыкновенное сходство. Вылитый дед консул Юний.
– Нет, – мягко заметила матрона. – Подбородок у него нежнее, мягче.
"Мать поседела, немного похудела за эти три года, – думал Луций, – и отец постарел, но еще держится".
– Вы оба великолепно выглядите. Ты, отец, и ты, мама!
Рабы двигались словно тени. Перемена за переменой, самые любимые блюда Луция.
Мелодии флейт и лютен тихо вливались в уши Луция. Запах ладана, сжигаемого на алтаре богов, из атрия тянулся сюда.
Ах, дом, домашний уют! Прикоснуться к мрамору стола! В раскаленной Сирии и летом он казался холодным, здесь и зимой согревает. Дом после лет, проведенных на чужбине, опьяняет, как дорогое вино. Какое это удивительное чувство, снова быть дома! После трех лет суровой жизни в пыли и грязи Сирии – рай Рима, о котором я мечтал каждый день. Здесь я заживу, как в Элизиуме.
Дом. Беззаботность. Безопасность. Покой.
Рабыня разбрызгивала по триклинию духи. Луций посмотрел на нее.
"Когда-то она мне нравилась, – подумал он, – да, Дорис, даже имя ее помню".
Обед закончился. Вошел раб, черный фракиец с бровями, как ночь. В конце обеда он всегда читал греческие стихи. Сегодня Феокрита:
Стройную девушку вместе со мною вы,
Музы, воспойте;
Если за что вы беретесь,
Богини, то все удается,
Ах, моя прелесть, Бомбика!
Тебя сириянкой прозвали,
Солнцем сожженной, сухой,
И лишь я один – медоцветной.
Луций вспомнил о Торквате. Сенатор нервно отстукивал пальцем по столу ритм стихов. Ему хотелось остаться с сыном с глазу на глаз. фракиец продолжал:
Эх, кабы мог обладать я неслыханным Креза богатством!
Я Афродите бы в дар нас обоих из золота отлил.[27 - Перевод М. Грабарь-Пассек (Феокрит. Мосх. Бион. Идиллии и эпиграммы. М., 1958).]
Сегодня никто не слушал стихов. Луций обратился к фракийцу:
– Достаточно, Доре, спасибо.
Раб исчез. Хозяйка кивнула, рабыня принесла букет оранжерейных тюльпанов, красных и белых.
– Их посылает тебе в знак приветствия Торквата…
Луций вспомнил, что крокусы, купленные для Торкваты, он отдал Валерии и от смущения спрятал в цветах покрывшееся румянцем лицо.