– Пшел! Пшел отсель!
– Бабоньки, а где барчук-то?! Ау!!!
Кеша услышал, но не двинулся с места: поздно, бурая туша по ту сторону родника отсекла его от девок. Лужайку сотряс рык. Казалось, от такого даже малина посыпалась с ветки, мягко застучала по голове, по плечам. Хотелось еще сильнее вжаться в колючую траву, чтобы макушка затерялась среди еловых шишек.
– Эй, Потапыч! Пфу!!! – Какая-то смелая девка выбежала с той стороны и замахала палкой.
Увеличенные страхом глаза видели больше положенного. Кеше показалось, что он различал лоснящуюся шерсть, вросшие в бедро репейники, крохотные злые глазки и розовую пасть с перламутровыми потеками слюны. На самом деле он лишь угадывал неуклюжую тень, остальное дорисовывало воображение, но так было еще страшнее. Лес завизжал, как до этого зарычал. Зверь темной громадой раздвигал ветки, удаляясь от родника, мощные ягодицы подпрыгивали и колыхались, вдалеке мелькали юбки. Кеша вскочил и побежал в противоположную сторону, в чащу, обдиравшую щеки и рукава, дальше – под светлые березки, потом снова в чащу. Он бежал, пока хватило сил. Не остановился, а упал, задыхаясь, непослушные ноги дрожали и заплетались. Рука зачем-то нырнула в карман, там что-то билось о бедро. Пусть маленькое и легкое, но при бешеной гонке все равно мешало, лучше выкинуть. Никакой полезной добычи он не надеялся отыскать. Сначала подумал, что так и есть: бесполезная дребедень. Потом пригляделся: на ладони лежал костяной лев, почерневший и замыленный тысячами прикосновений, но все равно четко распознаваемый, даже как будто грозно оскалившийся, поднабравшийся решимости. Вчера он казался миролюбивее. Иннокентий глубоко вздохнул. Сердце вставало на место, не жалось больше к горлу, не норовило выскочить. Что теперь делать? Сжатая в кулачке костяшка как будто добавила сил: он встал и снова понесся по лесу, взобрался на холм, спустился, перебрался еще через один родник, дальше бежать не получалось, только плестись. Мальчик оглядывал одинаковые стволы, заросли и камни, за каждым ему чудился оскалившийся медведь, и он снова пробовал тикать из последних сил. Возле сухого орешника Кеша понял, что заблудился окончательно и бесповоротно. Даже не мог сообразить, в какой стороне дом. Топать обратно значило прямо в медвежьи объятия. Он представил, как хищник доедал Матрену, как, задрав зеленую юбку, отрывал куски от ее мясистых ляжек, как утробно урчал. Через секунду Иннокентий уже всхлипывал, потом зарыдал в голос с подвываниями, как брошенный щенок на ярмарке, отчаявшийся, голодный и понимавший всем немудрым существом, что жизнь окончена. Такой однажды попался на глаза в масленичном ряду: забившийся в угол, незаметный среди пьяного смеха и частушек и несчастный настолько, что смотреть недоставало сил. Тогда графиня сжалилась, велела кучеру забрать собачонку с собой. А теперь на кого рассчитывать? И слезы полились еще рьянее.
Проревевшись, Кеша с удивлением понял, что жизнь продолжается и даже этот проклятущий день еще не подошел к концу. Следовало что-то предпринять. Сидеть под деревом и ждать, когда придет смерть – клыкастая, горластая, с полной розовых слюней пастью, – категорически не хватало терпения. Сначала он решил залезть на дерево, но тут же отмел этот план как скучный. Вряд ли его здесь кто-нибудь отыщет, кроме зверья. Значит, все равно придется идти, плутать в полном одиночестве по опасному темному лесу, надеясь только на свои короткие слабенькие ноги и зажатого в кулаке костяного льва. Помогала ли эта штука его роду? Вроде бы да, раз позволила убежать от зверюги. Но, с другой стороны, что ж не уберегла совсем, чтобы не было этого страшного приключения? Порассуждав на эту тему, сколько позволяла присмиревшая после рева паника, Иннокентий пришел к выводу, что в лихой час всякое чудо пригодится, поэтому поднес костяшку к самому лицу и жарко зашептал то ли молитву, то ли заговор. Он просил прощения за то, что нарушил покой оберега, клялся больше так не поступать, вернуть на место, на бархатную подушечку в бабкиной шкатулке, и не прикасаться без крайней нужды, умолял помочь, расписывал, как печалятся его маменька и бабинька, как тоскует по братцу малышка Ксеня.
Так, бормоча несусветные языческие привороты, мальчик побрел среди царственной тишины леса, среди его равнодушного богатства, где никому из пресмыкающихся, клыкастых или пернатых не было дела до насмерть перепуганной, израненной детской души. Он пугался шорохов, сначала лез на деревья, потом устал и просто прятался за очередной ствол потолще, едва не терял сознание от резкого вскрика птицы или шумного трепыхания ее крыльев, без перерыва что-то шептал своему оберегу. Пройдет с десяток шагов, остановится и побормочет в кулак. Минует кустарник или лужайку – очередная порция жарких и бессвязных слов. Главное – куда-нибудь выбраться до темноты. Совсем недалеко текла по своим нескончаемым делам широкая дорога, он точно это знал. Но как ее отыскать? Предательские ноги требовали отдыха. Кеша взглянул на своего льва. Тот вроде успокоился, больше не скалился.
– Ну что? Будешь выручать или нет? Если меня сожрут, то и ты ведь домой не попадешь? – в срывавшемся мальчишеском голосе слышалась угроза.
Лев печально молчал, прятал глаза за почерневшей пеленой столетий.
Когда коварное солнце подобралось к закату, окрасив листву беспечно розовым и радужно лиловым, Иннокентий понял, что это его последний день. Больше не будет пирожков с вишней и сказок на ночь, он никогда не научится верховой езде, не наденет парадный китель с блестящими пуговицами. Все бесцельно и безнадежно. Ноги отказывались шагать, в желудке поселились прожорливые червяки, ворочавшиеся тревожными клубками и больно кусавшие изнутри. Ягод им оказалось мало, не наелись.
– Ау! Кто здесь? – раздался сбоку мелодичный девичий голос.
– А-а-а-а-а… а-а-а-а… тетенька!!! Я!!! Я это!!!
Кеша от небывалой радости забыл слова, просто вопил.
– Ау!!! Иди к нам, – позвал голос.
Через минуту мальчик кого-то обнимал, целовал, плакал, размазывая сопли.
– Я погляжу, одежа-то у него непростая. Ты чьих будешь?
– Как не забоялся-то? Сердешный! Говорят, нонче мишка девок шевелевских напугал, инда поранил кого-то.
– Аще как забоялся. Ты погляди на его. Ажно дрожит.
Девки из соседнего села разглядывали найденыша, щупали, цел ли, угощали нехитрыми харчами, вкуснее которых маленький графский сынок в жизни ничего не ел.
Бабушка так напугалась, что даже не ругала, хоть Кеша и опасался ее гнева. Оказывается, не зря он прихватил амулет, спасла-таки его семейная реликвия. Для себя Иннокентий решил так: медведь явился, потому что он без спросу взял оберег, созорничал, и жути лесные стали наказанием, а потом лев опомнился, понял, что выручать надо, и вывел к людям.
С тех пор костяная статуэтка пользовалась у графа Шевелева величайшим уважением. Когда пришла пора сдавать экзамены в гимназии, он специально съездил к бабушке, ставшей к тому времени совсем старенькой, немощной, и попросил оберег для успешной аттестации. Она дала. Экзаменационная пора проскользнула, как будто по смазанной маслом сковороде, сам не заметил, как вышел отличником по всем дисциплинам. Но когда спустя пару месяцев безделья и бездумных пирушек с наконец-то дозволенным шампанским он собрался в деревню, чтобы вернуть драгоценность на место, бабушка уже умерла, так и не дождавшись внука. Лев остался у Иннокентия. Мать с отцом не больно жаловали старинные притчи, да и жили они все вместе, то есть вроде талисман обитал у сына, а с другой стороны – в семейном доме, как и положено.
Когда разгульная юность полноправно вступила в права, молодой граф Шевелев числился офицером кавалергардского полка, носил шпагу и парадный мундир и вовсю куролесил по светским салонам. Он отточил язык и перо, сочинял смешные и обидные эпиграммы, волочился за первостатейными красавицами и считал, что жизнь – это череда приятных развлечений. Девятнадцатый век закончился для него в мажорном ключе, и он не ждал подвоха от грядущего, двадцатого.
Однако в первый же год нового столетия, когда вместо приевшейся восьмерки на календаре появилась непривычная девятка, то есть в одна тысяча девятисотом, у него случилась крупная ссора. Поручик Григорий Соколовский слыл среди товарищей молчуном, умником, предпочитал дамскому обществу книжное. К нему обращались особо церемонно, потому что в невестах поручика числилась не кто-нибудь, а полковничья дочка – некрикливая и не больно красивая барышня. На весеннем смотре миловидный блондин Григорий с голубыми прохладными глазами и мягкой бородкой вдруг ни с того ни с сего покрылся сыпью. Да не просто сыпью, а вулканами, грядками, багровыми, воспаленными, блестящими сальной смазкой, под которой скопился готовый пойти в атаку гной.
– Что это с вами, Соколовский? Может, к лекарю? – дежурно спросил капитан.
– Сам удивляюсь, – пробормотал поручик, – никак, съел что-нибудь. Пойду в аптеку, куплю притирок.
Иннокентий, еще не переживший вчерашний разгул, излишне громко прошипел:
– А Грегуар, кажется, навестил известных девиц и прихватил оттуда гостинец. – Товарищи за столом в офицерском буфете дружно заржали. Тут бы и прекратить, замолчать и извиниться, но, глядя, как веселятся необузданные жеребцы, Шевелев не смог удержаться и добавил: – Как теперь подходить к полковничьей дочке?
Он сам не знал, зачем оскорбил Соколовского, ни злобы, ни соперничества между ними отродясь не водилось. Еще не смолк дружный гогот, как Иннокентий уже жалел о сказанном, а оскорбленный Григорий направлялся к обидчику.
– Сударь, вы позволили себе насмехаться над моим заболеванием и нелепыми предположениями порочить имя дорогого мне существа. – Соколовский, негодуя, покраснел, теперь он весь превратился в один воспаленный прыщ. – Извольте принести публичное извинение.
– Вам, сударь, угодно драться? – Иннокентий снова удивлялся своему языку, казалось, сегодня тот плясал сам по себе, жонглировал опасными ненужными словами.
– Вы еще спрашиваете? Конечно, угодно.
Кто-то дергал его за рукав, что-то шептал, но в ушах стремительно нарастал протяжный гул – это совесть била в набат, оглушала. Перед глазами поплыла жемчужная пелена. Зачем он это сказал? Дурачина! Сейчас бы извиниться, покаяться, обругать последними словами свой непослушный язык и пригласить на примирительный обед. Но уже невозможно, все слышали, все видели. На кону честь не только его самого – егозы Кешки, любимца покойной бабки и меньшой сестры Ксени, а всей шевелевской фамилии.
Он на деревянных ногах повернулся к соседу по застолью, рыжему Тарасевичу, и попросил быть секундантом. Вот и все.
Иннокентий Карпович никогда не отличался склонностью к военным дисциплинам. В полк его определили по традиции, пока не женился и не осел на какой-нибудь почетной и бездельной должности. Стреляться он не любил, меткостью не блистал. Но это все не главное. Главное – он вообще не испытывал неприязни к Соколовскому, не желал тому зла. Чувство вины легло на сердце, как будто это не фигура речи, а реальная гирька, некстати проглоченная за завтраком и засевшая в желудке. Ни туда, ни сюда. Хотелось побежать на квартиру к Григорию, упасть на колени и вымолить прощение. Если умирать, то хоть без вины. Чтобы не говорили, что погиб паяц ни за понюшку табаку. Но теперь извиняться поздно – засмеют.
Оставалась одна надежда на костяной оберег. Иннокентий вытащил свое сокровище из шкатулки, перекочевавшей к нему из бабушкиного будуара, долго смотрел на льва, шептал слова извинения, как будто это не почерневшая костяшка, а покрытый прыщами Григорий. На улицы прибежали ранние петербургские сумерки, но граф не зажигал свечей. В полутьме казалось, что лев смотрел на него с досадой, с осуждением. Поздно вечером пришли секунданты, обговорили условия. Осталось только помолиться и пораньше лечь спать.
Утро выдалось туманным. Иннокентий Карпович плеснул в лицо холодной воды, сделал гимнастику: сегодня очень пригодится крепкая рука. Завтрак он заказал легкий, но питательный – два яйца с холодной говядиной, чтобы в голодный обморок не упасть, а тяжести не чувствовать. От кофе вообще отказался, от него как будто головокружение: приятное, несильное, совсем чуть-чуть, но все равно неуместно. Секунданты почему-то задерживались. Граф еще раз размял кисти и взял в руки оберег. Раз есть время, то пусть лев напоследок еще послушает жалобы.
Через полчаса никто не пришел. Это начинало действовать на нервы. Теперь он уже не думал о несуразности ссоры, не винил себя, только желал, чтобы все поскорее закончилось. Наконец перед парадным простучали копыта.
– Иннокентий, друг мой, – начал князь Сергей, его рыжий секундант, – с нашим противником случилась беда: он слег в горячке. Бредит, трясется. Я сам его видел. Григорий Петрович рвался на поединок, но я считаю, что долг честного человека – дать отсрочку. Пусть придет в себя. Нельзя пользоваться выгодным положением перед лицом недуга. – Он говорил серьезно, но левый глаз умудрялся хитро подмигивать Иннокентию.
За плечом Сергея стоял на вытяжку секундант Соколовского и согласно кивал головой. Выражение его лица было скорее траурным, чем озабоченным. Он казался всерьез опечаленным, только непонятно, чему больше: несостоявшейся дуэли или болезни своего дуэлянта.
– Разумеется, господа. – Шевелев расцвел, в груди что-то щелкнуло и отпустило. – Раз мсье Грегуар болен, ни о каком поединке речи быть не может. Я сам его проведаю и заверю, что мы сможем продолжить, как только позволит его здоровье.
Секунданты откланялись, а Иннокентий Карпович побежал вприпрыжку к себе, вытащил из шкатулки статуэтку и крепко расцеловал:
– Помог ты мне, братец, крепко помог. Теперь давай дальше, чтобы Гришенька простил меня и никакой дуэли вовсе не случилось.
Лев лукаво улыбался в утренних сумерках. Что ж, он снова справился с задачей, а разве могло случиться по-другому?
Шевелев и вправду навестил Соколовского, тот лежал в лихорадке, так что беседы не вышло. Он, грешным делом, решил, что лев таким способом уберегает от опасности своего владельца, и даже попенял за это безответной костяшке.
– Ты, дружок, давай как-нибудь по-другому, нехорошо так.
Амулет снова его послушал. Через неделю стало известно, что Соколовский встал на ноги, но на улицу еще не выходил. Через несколько дней такие же огромные болючие прыщи выскочили на лице рыжего секунданта и еще двух офицеров, а через неделю слег сам Шевелев. Недуг назывался ветряной оспой. Лекари не зря пугали, что ей заражаются едва не с полувзгляда. Лихорадка причиняла страшные мучения, а прыщи на теле вовсе не беспокоили. Воспитанный Соколовский, к тому времени уже окончательно выздоровевший, но с темными пятнами на щеках, навестил больного, посидел напротив кровати, поцокал языком.
– А ведь это я вас заразил.
– Да… и не только меня… Еще полполка на вашей совести, – простонал Шевелев.
Бледный, похудевший Соколовский вздохнул:
– Я же не по своей вине. Или из-за этого тоже стреляться изволите?