– Лучше бы ты нанял настоящих профи, – произнес он в микрофон рации, – а не брал тех, кто подешевле. Ты потерял двоих в ночь нападения на мою экспедицию, еще четверых мы прикончили вчера в пустыне. Трупы еще двоих я с удовольствием разглядываю сейчас без бинокля, а еще один твой профессионал, тот который вообразил себя скалолазом, начал вялиться на солнышке минуту назад. Итого – восемь ноль в нашу пользу. Тех, кого ты убил из-за угла, я тебе не зачитываю! Хорошая арифметика, как ты полагаешь? Нравится? Вас же всегда двенадцать, Вальтер? И ты – тринадцатый? Символично…. Тринадцать – чертова дюжина. За пределами добра и зла. Но тринадцать минус восемь будет пять. Всего пять. Мне кажется, ты ошибся с выбором объекта. И с профессией тоже. Тебе, Вальтер, надо было бы быть парикмахером….
– Почему парикмахером? – спросил немец, и в его интонации наряду с удивлением уже сквозило нешуточное раздражение, чтобы не сказать злость.
Валентин понял, что дядюшка старается выбить противника из колеи, вынудить на слова и действия, которые были бы невозможны в трезвом уме и рассудке. И задумка могла оказаться успешной.
– Потому что только будучи парикмахером, ты сможешь кому-нибудь безнаказанно перерезать горло. По другому ты просто не умеешь! Ты просто еще не сталкивался с настоящим противником – потому до сих пор жив. Вы – банда дилетантов, способная только расстреливать безоружных….
Профессор взмахнул автоматом, приказывая Шагровскому начать отход и сам с неожиданной ловкостью выскользнул из своего тесного убежища между валунами, продолжая говорить в микрофон уоки-токи:
– Ты, наверное, считаешь себя военным, элитой, а на деле – ты простое пушечное мясо, не способное справится со стариком и двумя любителями. Да в моем дерьме больше мужества и профессионализма, чем в тебе и твоем сброде….
Он таки довел Вальтера до бешенства.
Валентин с дядей едва успели шагнуть за скалу, как по камням хлестнуло свинцовой плетью. Откуда стреляли, было не рассмотреть – да они и не смотрели: уже неслись во весь дух к своей пещере, под прикрытие автомата Арин. Та, завидев своих, выскочила на каменный карниз, неловко поддерживая оружие за ствол раненой рукой.
– Целы? Вы целы? – голос девушки выдавал напряжение последних минут.
– Целы… – просипел профессор, подбегая. Валентин держался сзади, то и дело оглядываясь через плечо. – Ох, и весело сейчас будет, если не успеем…
– В пещеру? – спросил Шагровский, поравнявшись с дядей.
– По тропе, наверх, – выдохнул тот, подхватывая Арин под руку. – Наверх, нам надо успеть перебежать назад, пока они будут искать нас здесь. Я для этого их и злил. Теперь у него одна мысль – разорвать меня на части. Быстрее, ребята, быстрее…
На вершину скалы они не взбежали – влетели, и Валентин в очередной раз удивился физической кондиции родственника. Если в свои шестьдесят с лишком он был таким, то каким же он был лет в тридцать? Сам Шагровский, сравнительно молодой, тренированный, опытный, чувствовал себя так, будто бы по нему проскакал небольшой табун лошадей. Болела каждая клеточка тела, льющийся с небес жар превращал мозги в булькающее желе, пот застилал глаза. Хотелось лечь в тень и умереть, не было желания даже пить. Перед глазами пульсировали черные дрожащие шары и сердце поднималось из груди к горлу. Но раскисать возможности не было. Он забросил рюкзак за спину (контейнер больно треснул по лопаткам) и, пригибаясь, понесся по неровному хребту скалы вслед за профессором и Арин, прыгая через трещины, как горный козел.
Глава 4
Греция. Остров Патмос.
Ноябрь 1100 года.
– Я старею, – подумал Спирос и, сдержав стон, помассировал больное плечо. – Проклятая осень.
Порванный сустав дал о себе знать еще на Родосе, где целую неделю с неба лило так, что невольно вспоминалось, как «разверзлись хляби небесные» и мир канул на дно океана. Первые два дня непогоды море было сравнительно спокойным: дождевые струи хлестали волны безостановочно и безжалостно и те, посеревшие, морщили спины и зло плевали на берега белой грязной пеной. На третий день терпению вод пришел конец, и разразившийся шторм загнал в гавань не только рыбачьи лодки, но торговые корабли, едва успевшие выйти из гавани в плаванье. Буря была так сильна, что вернуться под прикрытие скал для некоторых оказалось невыполнимой задачей – две галеры пропали в ночи, и конный гонец, прибывший с юга на исходе третьего дня непогоды, рассказал, что их обломки разметало по берегу до самого Линдоса, а тела погибших то и дело выбрасывает на скалы. Пусть Господь спасет их грешные души!
Спирос
Услыхав дурные вести, сидящий у камина Спирос лишь поплотнее запахнул отсыревший плащ да крикнул трактирщику принести еще вина и горячего бараньего рагу с лепешками. Он соскучился по пряной, пахнущей летом и травами пище родных мест. Пресная кухня бриттов с их страстью к полусырому мясу и кислому, как ослиная моча, бледному элю, в котором плавали осенние мухи, червячки и листики, надоела ему, как и вечно сочащий сыростью небосвод. Надоели бледные, словно мучные черви, женщины, которых не мог сделать ярче и привлекательнее даже рыжеватый цвет волос. Спирос был сыном юга и любил все южное, яркое, брызжущее жизненными соками – Англия была слишком холодна для него.
Конечно, Британия – тоже остров, но разве можно сравнить эти острова – благословенные Родос и Патмос – и те: окруженные вечно серым морем, низким, провисшим от тяжести дождевых туч, небом…?
Он поежился от воспоминаний.
Поздняя осень не лучшее время года для здешних мест, но у бриттов лето от осени трудно и отличить….
Он провел в праздности все семь штормовых дней, и за это время, наверное, выпил половину винного погреба – богатого и разнообразного. Трактирщик, обрадованный расточительностью гостя, сдал ему лучшую комнату на втором этаже – через нее проходила печная труба и от белой шершавой поверхности круглые сутки исходило приятное, сухое тепло и легкий запах прогретой штукатурки. Это было прекрасно – ничего не делать, слушать, как за мутным стеклом стучит по крыше пристройки дождь, спать, когда захочется и сколько захочется и никуда – НИКУДА – не спешить.
Спирос изголодался не только по греческой кухне и вину, но и по пряному вкусу здешних женщин – постель его во время вынужденного отпуска не пустовала. Гулящих девок он не любил, брезговал, но Родос – город портовый, и множество молодых и не очень молодых матросских вдовушек или просто веселых женщин, не обремененных стыдливостью и излишней скромностью даже не искали повода отказать в ласках видному рослому незнакомцу – темноглазому, с гривой белых от седины, но все еще кудрявых волос.
Но все хорошее когда-нибудь заканчивается.
На исходе седьмого дня шторма небо на западе просветлело, ветер, терзавший облысевшие деревья, утих, и на остров спустилась тихая, как дыхание ребенка, ночь. Только волны все еще не могли поверить в то, что шторм закончился и им больше не нужно отчаянно и монотонно биться о каменные молы портовых укреплений.
В ночь после бури Спирос спал один, вольно раскинувшись на низкой широкой постели. Спал без сновидений, крепко, не обращая внимания на мышь, царапающую пол у самого порога. Осмелевшая луна заглядывала в его комнату сквозь вымытое дождем окно, освещая сухощавое тело гостя – мускулистое, с широким торсом, мощными руками и тренированными ногами путешественника и всадника. Если не брать в расчет седину, скрытые ночными тенями морщины да несколько старых грубых шрамов, уродовавших кожу спящего, его вполне можно было принять за молодого человека.
Оставшийся до Патмоса путь обещал быть легок и недолог, а после приезда, во всяком случае в ближайшее время, он не собирался пускаться в новые путешествия, но Спиросу так хотелось допить последние капли блаженного ничегонеделания, что он впервые за много лет едва не проспал время отплытия. Благо, что кораблей в порту скопилось более трех десятков, и, придя в порт через час после рассвета, грек успел купить себе место на торговой тариде, направлявшейся на Патмос.
Сейчас, когда судно, ведомое к пирсам знакомой с детства гавани опытным шкипером, готовилось в швартовке, Спирос, стоя на носу, глядел на каменистый склон, становившийся ближе с каждым гребком, и потирал разболевшееся плечо.
В сущности, все эти годы ему везло. Можно было, не напрягаясь, насчитать десяток раз, когда смерть должна была обязательно взять его себе, и еще два десятка случаев, когда шансы умереть или выжить делились половина на половину. А он все еще был жив. Жив, вопреки здравому смыслу, но кого волнует здравый смысл в момент, когда хочется уцелеть и ты выворачиваешься из объятий Костлявой каким-нибудь невероятным способом?
Спирос, который умирал от жажды и истощения в пустынях, тонул вместе с кораблями в морях, загибался от комариной лихорадки в болотах дельты Нила и едва не отдал Богу (или дьяволу) душу после ранения в живот, знал толк в науке выживания как никто другой.
Весла тариды споро убрали на палубу, и просмоленные доски корпуса судна коснулись причала. Взлетели в воздух швартовочные концы…
– Дома… – подумал Спирос, подхватив на плечо дорожный мешок. – Неужели я снова дома?
Махнув рукой капитану, он легко, как молодой, перемахнул через борт тариды на низкий причальный настил, в пять шагов взбежал по деревянному трапу, ведущему на берег, где у скал все так же, как много лет назад, теснились сараи портовых складов.
Никто не обратил внимания на незнакомого и, если присмотреться, немолодого путешественника, спустившегося с корабля на твердую землю. Вокруг суетились грузчики, прошагал куда-то, держа в руках бархатный мешочек с личной печатью, здешний чиновник таможни (его легко можно было определить по серьезному и надменному выражению лица), двое вооруженных монахов прошествовали мимо, мазнув по приезжему невидящими взглядами. Спирос был дома, но его никто не ждал. И в этим не было ничего удивительного. Удивительно, скорее уж, было то, что он все еще воспринимал Патмос, как родину.
Он зашагал по дороге, ведущей в гору.
Тропка, которой он пользовался в детстве, до сих пор не заросла, видать местные мальчишки по-прежнему срезали здесь дорогу, но сворачивать с тракта Спирос не стал – он хорошо помнил крутизну подъема и не решился одолевать склон. Тем более хотелось пройтись не торопясь, выискивая знакомые места, а не карабкаться по скалам, подобно здешним баранам.
Осенний день был прохладен и наполнен каким-то дрожащим призрачным светом, как часто бывает накануне наступления холодов, когда промытый дождями воздух неправдоподобно прозрачен и свеж. Сожженная летом трава отошла от ожогов и зазеленела: яркие, сочные кустики ее то тут, то там высовывались из-под камней. Кое-где над поздними соцветиями гудели сонные, тяжелые пчелы. Порывы легкого, пока еще робкого ветерка, который обязательно повзрослеет к декабрю, заставляли виться в воздухе тонкие нити паутины с прильнувшими к ним паучками-воздухоплавателями. Было так хорошо, что хотелось замереть и не дышать, чтобы не вспугнуть этот день, балансирующий на тонкой грани между летом и поздней осенью, но грек продолжал упорно идти наверх, к синевшему над островом небу.
Дорога наконец-то взобралась на гребень, и Спирос замер, разглядывая высящийся на месте старого храма монастырь. Хорошо видимый с моря, вблизи он выглядел еще мощнее и массивнее, чем представлялся на расстоянии. Не монастырь, а настоящая крепость, за каменными стенами которой можно пересидеть самую долгую осаду. От источенных веками плит, под одной из которых маленький Спирос когда-то нашел старинную монету, не осталось и следа – массивные блоки фундамента разрушенного храма, вероятно, пошли на строительство нового. В дело скорее всего пошли пьедесталы от скульптур, остатки колон и портика – грек поискал глазами место, где они когда-то лежали, наполовину вросшие в землю – теперь там не было ничего. Монастырь съел весь даровой камень, нашедшийся в округе, выгрыз в теле Патмоса огромные щели каменоломен ниже по склону, и, наконец-то, вознесся в облакам, на которых некогда восседали местные боги. Нынче для них не было места на острове. Теперь Бог был один.
Оставалось пройти совсем немного – пару сотен шагов до моста через ров (ров был неглубок и безводен, хотя при поднятом настиле подвести стенобитную машину или таран к воротам было достаточно сложно), но Спирос не спешил постучать в двери обители. Он медленно прошагал к месту, откуда было видно старую деревушку и бывшую таверну отца, снял с плеча дорожную сумку и уселся на едва теплый камень, зависший на склоне в самом начале вросшей в землю осыпи.
За прошедшие годы деревушка преобразилась – меж возмужавших олив расползлось разноцветье крыш, среди традиционных плоских теперь попадались черепичные. Дома подросли, сверкали хорошей известковой побелкой, которую не смогли попортить начавшиеся осенние ливни. Теперь зданий было много, значительно больше, чем помнил грек, и зелени было больше…
Таверна отца осталась стоять такой же, какой Спирос запомнил ее в день отъезда – словно не было всех этих лет, отделявших постаревшего мужчину от его детства куда надежнее, чем ров, опоясывающий мощные монастырские стены. Он разглядывал веранду, деревянные столы на ней, виноградные лозы, жадно оплетавшие столбы навеса. Спирос даже вспомнил вкус винограда, который давала именно эта лоза – терпкий, с легкой кислинкой, притаившейся в мякоти. Как эта кислинка пощипывала губы и язык, когда он раскусывал дымчато-лиловую, подернутую белой пыльцой, как туманом, виноградину…
Он сам не заметил, что ноги уже несут его по тропинке вниз, к дому, который он когда-то называл родным. Таверна была открыта, дверь, ведущая в тесную комнату – обеденную залу, в которой зимою едва помещался десяток рыбаков, – распахнута. Над печной трубой вился легкий дымок, пахло жареной рыбой, яблоками и сушеным базиликом.
Спирос сел на веранде, положил на каменный парапет мешок и оружейный пояс с пристегнутым к нему мечом. Без оружия он чувствовал себя обнаженным, но тут и сегодня вполне мог пренебречь привычками. Конечно, можно было вообразить какую-нибудь смертельную опасность, грозящую ему в этой глуши, но для этого легату явно не хватало фантазии.
Не хотелось думать об опасностях и смерти. Теперь это казалось далеким, как оставшаяся далеко на северо-западе Англия… Теплый осенний день и воспоминания, ставшие приятными за давностью лет – вот что было главным сегодня. Вот здесь, между столами, косолапил его отец, разнося посетителям еду в поцарапанных глиняных мисках. А мама в это время готовила у печи или месила тесто на большом столе у окна, и руки у нее были в муке. Ах, как восхитительно пахли мамины хлебцы, теплые, с хрустящей корочкой! Как вкусны они были с кислым козьим молоком, таким жирным, что его приходилось есть ложкой!
Он не сразу понял, что кто-то стоит рядом с ним, а сообразив, едва не схватился за клинок, только усилием воли заставив рефлексы молчать.
– Калимера![9 - Калимера (греч.) – доброе утро.] Что хотите поесть, господин? Что хотите выпить? Прекрасный день сегодня!
Трактирщик был малоросл, возраста неопределенного, заросший бородой по самые брови. Из мохнатого беспорядка на лице сверкали живые темные глаза. Портрет дополняла безрукавка из черной овечьей шерсти, надетая поверх полотняной рубахи. Казалось, что и через ткань наружу прорастают курчавые волосы.
Трактирщик не походил ни на кого из тех островитян, кого сохранила до сегодняшнего дня память Спироса. Возможно, приехал на Патмос вместе со строителями или когда вокруг монастыря стали во множестве селиться пришлые. А может быть, таверну купил отец нынешнего трактирщика? Между прошлым и настоящим невозможно перебросить мост, слишком глубока пропасть, слишком много воды утекло.