– В честь кого?
– В честь батюшки.
– Я батюшка! Я Илья и ничуть не похож на Александра.
– В честь отца Александра, священника, – ловко отвела Февронья Сидоровна ревнивый окрик мужа.
По виду все шло хорошо. Рабочие старались с утроенной силой. Дело спорилось. Однако все думали: «Нет, что-нибудь еще должно стрястись, черт какое-нибудь коленце еще выкинет». Все ходили в предчувствии. Всех волновало отсутствие Прохора Громова и Нины Яковлевны.
В жизни людей не было радости. Песни смолкли. Народ тосковал. Может быть, тени мертвых блуждают, может быть, зреет новый грех и насилие. На кладбище ежедневно ходит народ. Тихие женщины, чье сердце чисто и просто, кладут на могилы венки, молятся. По ночам воют собаки, филин где-то близко ухает, стонет в болоте выпь.
И вот напряжение токов вдруг разрядилось, как молния.
…Вечер. Из голубого дома Стешеньки, наотмашь ударив руками в дверь крыльца, вылетела с визгом Груня. В тот же миг распахнулось окно и, сверкнув юбками, прыгнула на улицу обезумевшая Стешенька, страшно крича: «Ай, ай, ай!» А в доме кто-то хрипел.
И покажись проходившей старухе, что у Стешеньки перерезано горло, из горла по белой шее ручьями кровь. Старуха – прытью, как лошадь, по улице, заполошно орала:
– Караул! Караул!.. Прохор Громов любовницу свою зарезал… Ой, ой!.. Голову напрочь…
– Да нешто он здесь? – спрашивали встречные.
– Здесь, подлая душа… А где же ему быть-то?.. – и бабка дальше…
В два прыжка чрез дорогу, сабля наголо, в скандальный голубенький домик ворвался случайный прохожий офицер.
Посреди дороги спешил с почты запыхавшийся рассыльный, за ним – трехлапый пес.
– Кому телеграмма? От кого телеграмма? – наперебой торопливо спрашивали рабочие; они все еще ждали важных вестей из Питера по делу расстрела. – Чего в телеграмме? Эй, милый!
– Не знаю! Спешная. Инженеру Протасову…
Трехпалый, с оглоданным ухом пес-медвежатник остановился против квартиры Кэтти, присел, поджал ухо, дурным голосом взвыл, тявкнул и – дальше.
Протасов читал:
«Через пять дней буду с вами. Вышлите пристань лошадей.
Нина»
Когда раскатилась повсюду весть о расстреле, в Питере и других городах пятьсот тысяч рабочих объявили однодневную забастовку протеста и на работы не вышли. А в обеих столицах забастовка тянулась целых пять дней.
Шумели без толку и в Государственной думе ораторы.
Даже стыдили министра Макарова. А с министра как с гуся вода: «Так было, так будет».
Но казалось бесспорным для всех понимающих (разумеется, кроме правительства), что пролетарское движение в России растет. Забастовки протеста лишь были началом, вспышкой сознания организованных масс. Затем начался целый ряд забастовок и по всему простору русской земли: от Петербурга с Москвой до Урала, от Кавказа до Польши. В большинстве они длительны, иные из них протекали месяц, два, три. Экономические лозунги забастовок и стачек переросли в политические требования с яркой окраской. В больших городах забастовки захлестнули в свой круг строительных рабочих, ремесленников и прочий трудящийся люд. Мало-помалу движение становилось общенародным.
Крепла крупная перебранка труда с капиталом. Рабочие всюду дерзали, всюду готовили знамя восстаний – сигнал Революции. И, стало быть, фраза «Так было, так будет» повисла на ниточке исторической тупости. Да оно и понятно: плохие министры часто бывают очень плохими пророками.
17
Солнцесияние. Курево, чтоб прогнать комаров. Кедровник. Веселые блики от солнца. В вершинах, в хвоях, скачут, как блохи, игривые белки, облюбовывают шишки, где орех посочней. На пеньках, на валежнике, радуясь солнцу, пересвистываются крохотные бурундуки, величиною с котенка.
И двое: Кэтти, Борзятников. Впрочем, вдали – в голубой распашонке красивая Наденька и брюхач Усачев.
Жеманно потряхивая глупой головкой, она говорит Усачеву:
– У меня муж толстый, а вы еще толще. Нет, отъезжайте. Не нравитесь. Я одна пойду в лес за цветочками.
Всхрапывают возле дымокура два верховых коня, обмахивается хвостом выпряженная из дрожек кобылка.
Кэтти задорно смеется, Кэтти сегодня не в меру веселая.
– Пейте, Кэтти, ну пейте еще, – подносит к ее бледным губам рюмку с наливкой румяный офицер Борзятников. Полухмельные глаза его охвачены страстью, китайские усы обвисли, на плечах пламенеют золотые погоны. – Прошу вас, пейте…
– Ха-ха-ха!.. Нет, не могу. Сегодня – нет. Ну, как же дальше? Бежит старуха, визжат девицы… Ха-ха-ха… Вы вбегаете героем с саблей и… Что же?
– И – вижу…
Рюмка кажет донышко, Борзятников обсасывает обмокшие в вине усы, крякает, делает лицо притворно трагическим.
Кэтти жмется. То с заразительным смехом, то с ярой ненавистью она бросает на него колкие, желчные взгляды.
– Ну-с?.. Ха-ха…
– И – вижу… – пугающим шепотом хрипит офицерик Борзятников, высоко вскидывая густые брови.
Кэтти смеялась заливисто, нервно; вот-вот смех треснет, обернется рыданием. Борзятников выпучил на нее глаза с любопытным испугом: рассказ не так уж смешон, а Кэтти хохочет… Лежавший с закинутыми за голову руками толстяк Усачев от смеха Кэтти проснулся, помямлил губами, грузно встал сначала на карачки, так же грузно поднялся на ноги, со сна потянулся – хрустнули плечи, зевнул, извинился: «Пардон», и пошел на охоту за Наденькой. А Наденька опрометью из лесу навстречу ему:
– Бродяги, бродяги!..
– Где?
– Там! Четверо.
Пересекая небольшую полянку, где сидела компания, неспешно проехал верховой детина. У него за плечами две торбы, ружье (ствол заткнул куделью), в руке грузная плеть. Проезжая – бородатый, безносый, – он покосился на публику, хлестнул коня и скрылся в тайге. За ним пропорхнула собачка.
– Стой! – уж настигал его скачущий, как вихрь быстрый Борзятников.
Детина осадил лошадь; повернулся к Борзятникову и тоже крикнул гнусаво: «Стой!» А черная собачка сердито взлаяла.
Расстояние меж остановившимися всадниками – шагов шестьдесят. Редкий хвойный лес. Корни столетних кедров огромными пальцами держались за землю. Ковровые мхи, пронизь солнца, пряно пахло смолой.
– Тебе что? Спирту? – загоготал безносый и сплюнул. – Спирт я на золото меняю. А у тебя, вижу, окромя усов, нет ни хрена. Тоже барин.
– Застрелю!
– Попробуй…