Шапошников, весь потный, пыхтел над работой: распяливал на палочках свежую шкурку бурундука.
– А, ваше степенство!..
– Нет ли у вас чего пожевать, кроме бурундука, конечно?..
– Гусятина есть… Вчера на засидке хорошего дядю срезал. Из Египта прилетел… Желваки, понимаете, намахал под крыльями.
– А у меня вот, – сказал Прохор и достал бутылку рябиновки, прихваченную на подсчете лавки.
– Ого! Да вы прогрессируете, товарищ, – от лысины до пят засиял ссыльный, и борода его вылезла из печи вместе с гусем. – Кушайте.
– Тяжело мне, выпить хочу…
– Хи-хи-хи!.. – по-хитрому захихикал Шапошников и сбросил пенсне. – Если вам тяжело, то как же прочим-то?
– Вы все о бедноте? А мне по-своему тяжело. Тоскливо… По-своему.
– Ага! Мировая скорбь? Хвалю… Кушайте… Берите со спинки. Да-да. Выпить? Отлично. Я рябиновку люблю. А не хотите ли водки? Я и водку уважаю. У меня имеется. Вот чашки. Рюмок нет. Ну, будьте здоровеньки. Растите большой да толстый. Что? Вы вторую чашку? Сразу?.. Ого-го! – Рябиновка воодушевила его, стал очень разговорчив, даже заикался мало.
– Да тебе не уксусу надо, ты не за уксусом пришла, – говорила Варвара Анфисе, неодобрительно потряхивая головой. – Нету его, уехал.
– Кто? – подняла Анфиса брови.
– Кто, кто… Сам! А тебе кого надо? Эх, девка! Зачем ты мальцу-то нашему, Прохору-то, голову мутишь? Хоть бы уехала, что ли, с красотой-то со своей. В городе пышно бы жила. Княгиней была бы, может. Право слово. А тут… Эка, в деревне жить, в лесу. Илюха – и тот избегался весь, как кот, глядя на тебя. Эх, девка!.. Красивая ты, право слово.
– Виновата, что ли, я?..
– Эта женщина зачем здесь? – нахмурившись и шумно задышав, спросила кухарку вошедшая Марья Кирилловна.
– Да за уксусом, – двусмысленно проговорила кухарка.
– Анфиска, – сказала Марья Кирилловна, – мало тебе хозяин-то плюх надавал?!
– О-о, мы сквитаемся, – задорно-весело и в то же время злобно протянула Анфиса и пальчиком погрозила чуть. – Я его не так ударю. От моей затрещины рад будет в прорубь башкой нырнуть… Сквитаемся!
– Иди вон!
– Эх, Марья Кирилловна!.. Вон, – насмешливо проговорила та, вздыхая. – Тоже – вон. Да захочу – вашей ноги здесь в три дня не будет… Курица вы, а не жена…
– Вон! Вон!! – вне себя закричала хозяйка, схватилась за косяк, и лицо ее сделалось бессильно-плачущим.
– А вот возьму да и сяду, – захлебываясь своей силой и вызывающе вскидывая голову, улыбчиво пропела Анфиса и опустилась на край скамьи.
– Нахалка! Потаскуха!! Господи, и заступиться некому. – Круто повернулась Марья Кирилловна, а ей вдогонку закричала Анфиса надрывно:
– Грешно вам, грешно!.. Сроду не была потаскухой! Весело живу, а себя блюду. Бог свидетель…
– …Вот, допустим, белки, – говорил Шапошников, заплетаясь языком и ногами. – Это животное стадное, то есть опять вы видите здесь принцип социальных отношений… Общественность в муравьином царстве тоже известна.
– Ваши муравьи – плевок. Чего они понимают, чего они видят, ползуны ничтожные?
– Ого! – воскликнул ссыльный и неуклюже повернулся на каблуках. – Да они побольше нас с вами видят, или, например, пчелы, трутни: у них в каждом глазу двадцать шесть тысяч глазков сидит, они, может быть, ультрафиолетовые лучи видят…
– Наплевать мне на лучи-то ихние.
– Или белка… Ведь когда переселяется белка стадами, она срывает грибы и нанизывает их на сучья, а сама дальше, дальше, за тыщу верст. Видали на деревьях черненькие такие грибы, высохшие, великолепные грибы, маслята? А кому они предназначаются? А? Да тем белкам, которые сзади пойдут, может быть, через год… Ешь! Это, по-вашему, не общественность?
– Дуры ваши белки.
– А кто же не дурак, позвольте вас спросить?
– Орел.
– Орел? А какая же от орла польза?
– Да черт с ней, с пользой-то, – сказал Прохор, сияя от рябиновки и от прилива сил. – Орел в облаках. Орел все видит. Куда хочет летит, что хочет делает. Орел – свобода!
– Ого!
– Захочет орел жрать, камнем вниз – и из вашей дуры белки кишки вывалятся. Захочет – муравьиную кучу крылом сметет. Орел – сила.
– Ого! Да вы, я вижу, индивидуалист.
– Я? Я просто – Прохор Громов.
15
Дома доужинывал в кухне: гусь Шапошникова оказался сух, как беличий годовалый гриб.
– Отчего это мамаша такая встревоженная?
Кухарка стала сплетничать ему шепотом.
– Так и сказала: «В три дня не будет»? – спросил он. – И мамашу назвала курицей? Обижала ее?
– Говорю – да.
Он кончил ужин хмуро, молоко выпил на ходу: спешил.
– Куда ты? – спросила Варвара, тревожно глядя в его решившиеся на что-то глаза.
Он взял ружье, патронташ и вышел.
– Если мамаша спросит – предупреди, что я с ночевой в избушку. Гуси летят.
– Не убейся ты! – крикнула вдогонку. – Все с ружьем да с ружьем. Ох, чего-то сердце у меня… – Вздохнула, разбросала карты по столу и стала гадать на трефового короля, на Прохора.
А Прохор твердо шел к Анфисе, и каждый шаг его объяснял дороге: «Иду мстить». Ощупал револьвер, нож все тут. Но пусть не боится Анфиса, это для гусей, для белок, а может, где и медведь на дыбы всплывет. С Анфисой же Петровной он поговорит по-хорошему, нельзя же обращаться так с его матерью: ведь мать! Понимает ли Анфиса: мать! Ну, как с хорошим человеком, как с сестрой поговорит, а может, выругает ведьму, а может, схватит за длинные косы да об пол, а может… И взволнованный Прохор пощупал револьвер.