– Я ее назвал шлюхой. Ты домой?
– Домой. У попадьи была. Ты, Прошенька, подальше от нее. Нехорошая эта женщина – Анфиса. Крученая она.
– Мамочка, что вы! Милая моя!.. – Он обнял ее, поцеловал и посмотрел ей вслед. Прохору очень жалко стало мать. Он подходил к крайней избушке, где жил Шапошников.
Марья Кирилловна повстречала меж тем Анфису, хотела свернуть – не вышло.
– Не трогайте моего мальчика, Анфиса Петровна… Неужели на вас креста нет?
– С чего это вы взяли?.. Господи!.. Язык-то без костей у вас.
Женщины прошли друг мимо друга, как порох и огонь.
Шапошников бородат, броваст, лыс, но волосы длинные, а говорит тенористо, заикаясь. И когда говорит, в трудных местах крепко щурится, словно стараясь выжать слова из глаз.
– Я слышал, вы кончили университет?
– Да, кончил… По юридическому. Садитесь. Чем могу служить?
Прохор знал, что Шапошников – революционер, покушался убить генерала, кажется губернатора, отбыл в Акатуе каторгу, теперь на поселении.
– Я хотел бы учиться, а здесь… Вы знаете, например, немецкий язык?
– Нет, – сказал Шапошников и надел пенсне. – Или, верней, знаю, но очень плохо. – Он сел и закинул ногу на ногу. Сапоги его дырявы и грязны, штаны рваные, руки грубые, под ногтями черно, – совсем мужик.
Прохор огляделся. Подслеповатое оконце скупо пускало свет; на полках чучела птиц и зверюшек; в углу – волк рвет зайца. На столе распластанная белка, ланцеты, пакля, проволока. Пахло лаком и травами.
– Чучело набиваете?
– Препарирую.
– Значит, вы меня будете учить всему, что знаете, – говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала напускная заносчивость. – Я буду хорошо платить. Не беспокойтесь. Я вообще хочу… Я должен быть человеком.
– Это родители вас заставляют? – спросил Шапошников, выставив бороду вперед.
– Сам. Сам хочу.
– Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.
– С чего начнем? – оборвал его Прохор.
– Давайте займемтесь историей, географией. Кстати, у меня есть Ключевский и Реклю. После Пасхи, что ли?
Прохор поискал басовые солидные нотки и сказал:
– Нет… Если вы свободны, то сейчас.
Шапошников снял пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»
10
Поздний вечер. Марья Кирилловна улеглась спать. В комнате Ильи Сохатых весело. Ибрагим лежит на кровати, закинув руки за голову, и что-то врет про баб. Илья Сохатых, то и дело отбрасывая назад рыжие кудряшки, хихикает, мусолит карандаш и записывает в альбом:
– Как, как, как?
– Пыши, – говорит Ибрагим и несет соромщину.
Карандаш работает вовсю. Илюха давится, перхает и хохочет. Он не желает остаться в долгу. Заглядывает в альбом, фыркает, утирает слюнявый рот и начинает:
– А вот, к примеру, как кухарка барина узнала… Очень интересно. Жила-была кухарка, икряная такая, жирная, вроде тебя, Варварушка…
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
– Ну, значит, завязали ей глаза и ну целовать по очереди: два дворника, кучер, лакей да три солдата, а она узнавать должна, кто целует.
Ибрагим пускает смех через усы и зубы: шипит, присвистывает, цокает, ляская зубами. У кухарки хохот нутряной: обхватит живот, зайдется вся и молча взад-вперед качается, сама кровяная, мясистая, вот-вот лопнет изнутри, а тут как порснет, как взвизгнет, аж в ушах гулы, и опять зашлась вся, закачалась – сдохнет.
Илья Сохатых понюхал воздух, брезгливо сморщил нос, сказал:
– Сообразуясь с народной темнотой, вы не понимаете, что значит поэзия… Вот, например, акростик. Слушайте! – Он выпил водки, кухарку с черкесом угостил, порылся в альбоме и стал декламировать каким-то чужим, завойным козлетонцем:
Ангел ты изящный,
Недоступны мне ваши красы,
Форменно я стал несчастный,
Илья Сохатых сын.
Сойду с ума или добьюся.
Адью, мой друг, к тебе стремлюся!..
Две последние строчки он заорал неистово, слезливо и страстно пал к ногам подвыпившей кухарки.
– Адью, мой друг, к тебе стремлюся!.. – Он ткнулся рыжей головой ей в колени – кудри разлетелись – и заплакал. Он был пьян.
Варвара вдруг вся обмякла, словно теплая вода потекла из ее тела: кряхтя, согнулась, обняла его за шею и почему-то завыла в голос толсто и страшно:
– Херувим ты мой… Илю-у-у-шенька-а-а!.. Не плачь.
Илья Сохатых вынырнул из ее рук, вскочил:
– Дура! Неужели могла представить, что я интересуюсь твоей утробой или сердцем?.. Дура!
Черкес привстал с кровати и сердито сверкнул глазами на Илью.
– Это называется акростик, – сказал Илья, утирая слезы шелковым платком, и еще выпил рюмку. – В нем сказан предмет любви в заглавных буквах, но вам никогда не вообразить, кого я люблю. Эх, миленькие вы мои… Варвара! Ибрагим!.. Не знаете вы, кого я страстно люблю и страдаю.
– Да зна-а-а-ем, – протянула кухарка, почесывая под мышками. – Кого боле-то?.. Она всем башки-то вертит. Анфиса подлая…
– Верно! – вскричал Илья и ударил ладонь в ладонь. – Верно. Но только она не подлая. И за такие слова бьют в зубы.