Взглянув Ибрагиму в лицо, Прохор почуял нутром, что глаза черкеса говорят другое, и ничего ему не ответил.
Над водой крутился пар: солнце с утра сосало воду. К полудню солнце было самое горячее, летнее. Видно, сбилось оно со счету в днях, остановило на мгновенье бесконечность, попятило раком утлый шар земли, и все это ради них, ради этих двух плывущих.
Ибрагиму достаточно понятен этот полный жестокого коварства замысел.
– Ты помнишь, Прошка, как Фарков на большой муха… Как она? Слепень? Ну, ну… как он карасей ловил? А? Карась – знаешь кто?
– Не знаю.
– Мы. Один да другой.
– А слепень?
– Не знаешь, что ли? – И углы губ Ибрагима полезли вверх. – Во! – ткнул он веслом в солнце.
Прохор недоумевающе хлопал глазами.
– Ишак! – рассердился Ибрагим и фистулой внезапно закричал: – Камень, камень, камень!!
Шитик ударился о подводный валун, над которым чуть взмыривали волны, качнулся вбок и, слегка раненный, поплыл дальше.
– Правь верней, чего зеваешь! – крикнул Прохор.
Но дальше пошло спокойное плесо, зато шитик стал подвигаться медленно.
– Кто это?! Эй, Прошка? – шевельнулся в корме черкес и мотнул головой на дальний берег.
Настигая путников, мчался берегом белый всадник. Он взмахивал руками и что-то кричал. Прохор бросил весла.
– Стой, стой! Пожалуйста, погоди-и-и… – смутно доносился голос.
– Давай к берегу, – сказал Прохор. – Может, что забыли мы. – Он ощупал карманы: бумажник, книжка тут.
Прохор в белом всаднике узнал столетнего Никиту Сунгалова. Древний старец кое-как скатился со взмыленной лошади и врастяжку пал на землю:
– Ой, свет из глаз!
Белые порты и рубаха насквозь пропотели и прилипли к телу, лицо красное, словно старик выскочил из жаркой бани; рот жевал, глаза уходили под лоб. Пока Прохор доставал из сундука спирт, старик поднялся. Глоток спирту оживил его.
– Соколик мой, человек хороший! – сказал он Прохору и вытащил из-за пазухи кожаную мошну. – Было совсем из ума выжил, ох ты, господи! Ведь мимо монастыря побежишь-то ты… Так, так… Ну, вот тебе десять рублев, дружок. Закажи там монахам сороковуст. Пусть поминают Микиту. Меня Микитой кликать-то. А фамиль не объясняй. Богородица и так знает, что за Микита за такой. Одначе, впрочем говоря, напиши, мол, раб божий старец Микита Сунгалов, из казацкого роду. На всяк случай чтобы… А то в Оськиной тоже Микита недавно помер, вроде меня – старый пень.
Путники с умильным удивлением смотрели на него.
– Да ведь ты живой! – воскликнул Прохор, улыбаясь.
– Горя мало… В Покров умру, – спокойно сказал старик. – Матерь моя приходила за мной: «В Покров, говорит, я тебя, сынок, покрою, приготовьсь». А просвирку-то купи, малый, самую большую, за пять алтын либо за двугривенный. Теперича плывите с Богом… Ну-ка, подсади меня.
– Что ты, дедушка Никита, – сказал Прохор, помогая ему взобраться на лошадь. – Еще встретимся с тобой.
– Это верно, что повстречаемся. Только не на земле, браток… Господь тебя благослови, Господь тебя благослови. Плывите, не страшитесь, реку не кляните, она вас выведет. Река что жизнь.
– Отдохнул бы…
– Я шажком теперича, тихохонько… Плывите, провожу я…
Белый дед долго виднелся на зеленой хвое и крестил широким крестом плывущую ладью.
12
Еще четыре дня подвигались путники вперед под манящими лучами солнца. Дни были безветренные, теплые, вечера с золотым закатом, а ночи – звездные, с крепким инеем; путники стали мерзнуть. Прохор ложился спать не раздеваясь. Ибрагим чаще подбрасывал в костер сухих смолистых пней.
День стал короток, вечер наступал быстро, почти сразу же после заката, и торопливый сумрак охватывал собою все кругом: плыть становилось невозможно, и путники, измученные беспрерывной работой, все-таки принуждены были урывать у сна часы. Они подымались задолго до солнца, по очереди досыпали в дороге, не пыльной, не тряской, единственной: все пути земные навек пригвождены к месту, только волшебный путь реки весь в вечном движенье, даже мертвецки спящего умчит он на своей груди: почивай, проснешься в океане.
Угрюм-река повернула от Ербохомохли на закат.
На пятые сутки седым глубоким утром путники враз, словно по уговору, оторвались от сна – и ахнули: была зима.
Густым ковром лежал повсюду снег, плешивые сопки нахлобучились белыми колпаками, и тихое плесо, где стоял шитик, в одну ночь сковало льдом. Над головами клубился холодный туман; он плыл неторопливо от таежных дебрей к бледному, еще не закатившемуся месяцу.
– Прошка! Что же это? Цх!..
Прохор не сразу пришел в себя. Его ошеломил этот внезапный переход от солнечных, почти летних дней к зиме, и все, что видел он теперь перед собою, представилось ему большим погостом.
– Вот так уха! – присвистнув, протянул он, стряхивая со своей бурки, под которой спал, целые сугробы снега. Развешанная у потухшего костра, волглая от вечерней росы одежда была тверда, как кол.
– Есть хочу… Разводи костер, – спокойно сказал Прохор. – Не бойся! – Он зябко вздрогнул, схватил топор и со всех сил принялся рубить смолье. Кровь быстро потекла по жилам, и еще не окрепшая тревога схлынула.
– Как ехать? Лед кругом… – сказал черкес.
– Ерунда! Где наша не пропадала.
Черкес любовно посмотрел на него.
– Молодца, Прошка! Пойдем мордам умывать.
Прохор взмахнул колом, лед хрустнул, как стекло, стрелами во все стороны сигнули щели, даль отозвалась веселым эхом.
– Давай бороться! – неожиданно вскричал, улыбаясь, Прохор.
И оба, сильные, бодрые, отфыркиваясь и во все горло гогоча, барахтались в молодых сугробах, облаком вздымая снег.
– Смэрть или живот?! – кричал черкес, брякнув Прохора на обе лопатки.
– Жрать! Каши!
– Вари, а я пойду. – Ибрагим взял наметку и быстро зашагал вдоль берега.
Утро просыпалось. Туман исчез. Месяц истекал последним светом, побледнел. Подслеповато щурилась утренняя звезда над лесом, а белый колпак на высокой дальней сопке заалел.