Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Петербургские трущобы. Том 2

<< 1 ... 66 67 68 69 70 71 72 73 74 ... 136 >>
На страницу:
70 из 136
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Та даже вскрикнула от неожиданности и сильного изумления. Она, несмотря на свои надежды, все ж таки не ожидала на этот раз окончания столь полного и столь быстрого.

– Что ты сделал!.. Что ты сделал, несчастный ты мой! – воскликнула она, хватая его за руки. – Зачем?!. Разве я тебе об этом говорила!..

– Не вы, а совесть… любовь моя… сердце мое – вот что мне говорило! – порывисто и трудно дыша, глухо прошептал Вересов, закрыв лицо руками.

Княгиня заплакала, и на этот раз, кажись, уже искренно. Этим мгновением на нее опять нашло мимолетное непосредственное чувство матери, сказалась женская душа. Прильнув к голове сына и положив ее на свою грудь, она плакала и долго-долго целовала ее, ласкаючи.

– Ваня! Милый мой! Дитя мое! Ведь ты будешь потом, может быть, раскаиваться, – любовно шептала она ему. – Ведь это один только порыв, честный, великодушный, благородный порыв, но… я боюсь за тебя!

– В чем? – решительно поднял он голову. – В том, что я дал клятву?.. Ну, пусть буду проклят… лишь бы ты не страдала… Матушка! Люби меня! Люби меня! Ведь у меня никого, никого больше нет в целом свете… Люби меня – и мне больше ничего не надо!.. Не покинь меня! Родная моя!

Княгиня с некоторой торжественностью положила руку на его голову.

– Если тебя проклял твой безумный, помешанный отец, – сказала она твердым, но, в затаенно глубокой сущности своей, искусно аффектированным голосом, – то мать благословляет тебя!.. Пусть это благословение снимет его проклятие!.. Ведь он, говорю тебе, он страшно, страшно заблуждался всю жизнь свою!.. Прости его Бог за это!

Такой оборот дела благотворно подействовал на Вересова: он почувствовал, как на душе его стало легче, светлей и шире, словно бы груз тяжелый скатился с него в это мгновение.

Несколько времени сидел он еще у матери, которая обещала быть у него, как только в состоянии будет выехать (кататься – она могла бы, в сущности, выехать хоть сию минуту), и затем удалился под обаянием того же мирного успокоенного чувства.

– Князь дома? – спросила княгиня Хлебонасущенского, выйдя в другие комнаты по уходе Вересова.

– Никак нет, ваше сиятельство.

– А Владимир?

– Тоже уехавши куда-то.

– Передайте им, как вернутся, что у князей Шадурских, кроме казенного, более нет долгов, – сказала она с самодовольно-радостным видом и подала Полиевкту надорванную пачку.

– Пересчитайте, все ли сполна?

И сама повернулась из комнаты.

Тот так и осовел, увидев у себя на руках поданные ему бумажки.

– Господи! Да точно ли это они? – восклицал он, пересматривая векселя один за другим, по порядку. – Они!.. Они самые!.. Они, мои любезные, драгоценные! Все как есть, на сто двадцать пять тысяч серебрецом-с!.. Важно!.. Что ж это теперь? Кредит… капиталы… всеобщее просветление! – размышлял он сам с собой. – Ликуй ныне и веселися, Сионе! Вот-те и Морденко! Вот-те и гроза его!.. Пхе-е!.. Однако же козырь-баба! Ей-богу, козырь! Как она ловко да скоро обошла мальчонку!.. – хитровато подмигивал да посмеивался себе Полиевкт Харлампиевич. – Хи-хи-хи!.. Ай да патронесса моя! Ай да козырь-баба! Отменно важно! Отменно!.. Ликуй ныне и веселися, Сионе!

И Полиевкт, восторженно потирая свои руки да широко ухмыляясь, чуть не вприпрыжку удалился в княжескую контору.

XXXVI

«НЕ ПРИНИМАЮТ!»

Хотя и вернулся Вересов домой под светлым, успокоительным впечатлением, однако же на этот раз квартира покойного отца более чем когда-либо показалась ему мрачней и неприветней. Словно бы каждый угол, каждый стул, каждое пятно на стене глядели на него безмолвным и потому беспощадным укором за дерзко нарушенную клятву. А этот попугай, который, по долгой привычке, не совсем еще разучился крякать: «Разорились мы с тобой, Морденко!» — наводил теперь своей фразой род какого-то ужаса на молодого человека; казалось, это не просто бессмысленная болтовня бессмысленной птицы, а нечто иное… будто эти слова умышленно относятся к какому-то незримому существу, которое тем не менее присутствует здесь, в этой самой комнате, и вот сейчас скажет ему в ответ знакомым глухим голосом: «Разорились, попочка, вконец разорились!» — и грозно потребует отчета… Каждый скрип половицы или двери, каждое хрипение часовой кукушки, казалось, звучали чем-то зловещим, пророчили нехорошее, недоброе что-то.

Вересову стало невыносимо и душно в этом мрачном месте. Он сказал Христине, что не придет ночевать домой, и тотчас же удалился с намерением найти новую квартиру и пока взять себе хоть нумер в первой попавшейся гостинице.

На другой день чистая, светленькая квартирка была нанята и к вечеру уже скромно меблирована. Вересов торопился исполнить все это как можно скорее, чтобы разом покончить со старым обиталищем, наводившим столь болезненное впечатление. Мебель, кукушка и попугай с клеткой были предложены в полную собственность майору Спице, который весьма охотно принял нежданный подарок, надеясь за меблишку все ж таки выручить кое-что под Толкучим.

– А попугайчика уж я на память о друге оставлю, – заявил он на прощанье.

В новой квартире как-то легче жилось, легче дышалось, веселее, спокойнее думалось. Она была такая уютная, светлая, смотрела на тебя со всех сторон такими свежими обоями, белыми дверями и чистыми большими окнами; потолок, далеко не такой низкий, как в прежней квартире, не давил собой, воздуху было довольно, и Вересов мог бы про себя сказать, что он вполне доволен, если б к его светлому и спокойному чувству не примешивалось отчасти какой-то тихой грусти. Это была грусть по отце, сожаление о стольких печальных заблуждениях его печальной жизни: «Зачем он так заблуждался!.. И Господи! Как бы все хорошо, и тихо, и любовно было б, если бы не это!.. Но – дело конченное и похороненное, не вернешь!» И молодой человек стал думать, как приедет к нему его мать, какое впечатление сделает на нее эта новая обстановка, какое участие примет она во всем этом новом житье-бытье его, и он тотчас же уведомил ее по городской почте о перемене своей квартиры.

Княгиня после этого приехала к нему дня через три, но первым словом объявила, что сейчас лишь узнала об этой перемене, в прежнем доме, куда первоначально приехала.

– А письмо, которое я послал вам? – воскликнул Вересов.

– Какое письмо? Никакого не получала!

Княгиня сказала неправду: она получила письмо, но это получение было ей весьма неприятно, во-первых, потому, что сын называл ее в нем так-таки прямо матерью, а во-вторых, она взглянула на него как на некоторую уже притязательность со стороны Вересова на ее особу; ей показалось, как будто это письмо только начало, как будто он требует ее посещений, и, пожалуй, целую жизнь станет требовать; будто это ее связывает, будто он своим поступком с векселями поставляет ее в какие-то обязательные отношения к себе.

«Обязательные отношения! – думала Татьяна Львовна. – Но разве все это произошло так не по моему собственному плану? Разве не я сама заранее все это обдумала и повела дело таким образом?.. Обязательные отношения! Нет, это уже слишком! Это, наконец, скучно!»

И ей захотелось на первом же письме прекратить всякую дальнейшую корреспонденцию; поэтому, изъявив свое удивление по поводу неполучки, княгиня пораздумала с минуту и сказала, что письма не всегда могут доходить к ней, что они могут как-нибудь, вследствие неумелости швейцара и лакеев, перемещаться и попасть в руки мужа или сына, которые и не подозревают об этих свиданиях, что ее сильно беспокоит пропажа посланного письма и потому ее совет – на будущее время не писать вовсе, а уж лучше она сама будет уведомлять, когда понадобится.

Вересов слушал ее, подавляемый горьким сознанием, что он родную мать свою не может явно, в глаза другим, назвать своею матерью, что должен видеться с нею только украдучись, словно бы в этом крылось какое нехорошее дело, что мать сама принуждена скрывать от всех, что у нее есть сын, не смеет признаться в этом.

«Господи! Что за безобразие! И зачем все это так устроилось на свете, таким гнусным образом? И зачем тот сын имеет на нее все права и может открыто и честно гордиться ею, а я – столько же родной и близкий ей – я всего, всего лишен и, словно вор какой, могу только впотьмах, украдкой, тайно поцеловать материнскую руку!..»

Прошло еще недель около двух. Княгиня считала свой план и свою миссию оконченными. Они и действительно были окончены с той самой минуты, как рука Вересова надорвала пачку векселей, но приличие и требование известного рода округленности всего этого дела требовали еще на некоторое время продолжения материнских посещений, без чего оно вышло бы уж чересчур шероховатым. По правде говоря, Татьяне Львовне более уже решительно нечего было делать у Вересова; посещения ее становились раз от разу все реже и короче; продолжительная роль нежной матери начинала уж быть весьма-таки не под силу; общих интересов с ним она никаких и ни в чем не усматривала и даже не находилась, о чем и говорить-то с ним во время своих визитов. Все это было для нее действительно очень скучно, обременительно, так что каждый раз она садилась теперь в карету с маленьким чувством досады и неудовольствия, а уезжала с расстроенными, раздраженными нервами и еще с большей досадой. Надо быть нежной, хоть изредка приласкать, поцеловать его и делать все это без всякого искреннего побуждения, тогда как от него так и несет абсолютным плебеем, и нет ни малейшей надежды выработать из него что-нибудь более приличное и более изящное, а он еще вдобавок так любит эти ласки, так телячьи-радостно ждет этих материнских поцелуев – наклонность тоже, должно быть, весьма плебейская. Все это в совокупности только все больше и больше раздражало нервы Татьяны Львовны, чувствовавшей, как с каждым разом усиливается ее натянутое, принужденное положение.

А Вересов?

Вересов тоже начал не столько умом, сколько инстинктом ощущать ее охлаждение. Наконец домекнулся, как все увеличиваются промежутки между ее свиданиями и как самые свидания становятся под разными предлогами все короче, тогда как прежде этих предлогов не существовало. И при этом сознании у него мучительно сжалось сердце; но он поспешил убаюкать себя и обвинить во всем свою мнительность.

«И что это в голову мне все ползет? – досадливо думал он. – Что это я все сочиняю себе?.. Это все оттого, что мне хочется бог весть какой-то невозможной любви. Судьба избаловала тебя, дала тебе все, что могла дать, а ты, как жадный жид, все больше да больше!.. Это все призраки, все моя мнительность, глупая, ни на чем не основанная!»

Но хотя такими рассуждениями он и успокаивал себя на время, посещения княгини не становились оттого чаще и материнские ласки нежнее.

Княгиня, однако, была слишком чувствительная женщина, слишком хорошо думала о себе и слишком была убеждена в своих истинно прекрасных качествах души, для того чтобы высказать самой себе, перед собственной совестью, с такой цинической наглостью, настоящие причины ее охлаждения и скупости на дальнейшие свидания с сыном, с какою высказали их мы, от собственного лица, для пущего уразумения читателя.

Поводы княгини – так, как они представлялись ее глазам, – были неизмеримо мягче, деликатней и благородней.

Даже, можно сказать, это были возвышенные поводы и оправдывались вполне самой настоятельной необходимостью.

Она оставалась убеждена, что любит своего тайного сына, хотя разница общественных положений и сделала то, что между ними нет и не может быть ничего общего, исключая взаимного чувства. Таково было ее главное убеждение. Но… кроме этой любви в сердце ее есть еще и другая, имеющая более законные и даже священные основания – любовь к своему явному сыну. С этой последней сопряжен великий долг семейственности, дома и рода, а с этим долгом неразрывно идет общественное положение, которое она обязана прежде всего поддерживать на соответственной высоте. О том, что у нее есть сын, которого зовут Иван Вересов, никто не знает, кроме мужа да самого этого сына, и она не имеет права дарить ему свою любовь в ущерб сыну Владимиру, у которого есть имя, есть положение, карьера и который остается единственной отраслью Шадурских для продолжения славного рода. Имя его должно быть чисто, незапятнанно. А что, если вдруг узнают про ее таинственные посещения? Если узнают, что у нее есть живой плод такой связи, память о которой надо скрывать, и скрывать как можно тщательней, зарывать ее под землю? Что, если об этом стоустая молва пойдет? А она может пойти, если посещения будут продолжаться: как-нибудь, от кого-нибудь узнается; может, он сам проговорится, и тогда, тогда… Страшно и подумать!.. Что, наконец, если об этом узнает Владимир? Как он взглянет на свою мать и где будет после этого место его уважению к ней? Нет, как ни думай, а дальнейшие посещения придется если не совсем кончить, то сделать их очень редкими.

«Конечно, я люблю его, – размышляла Татьяна Львовна, – он такой добрый мальчик, у него такое хорошее сердце, и если ему случится в жизни какая-нибудь нужда во мне, я все ему сделаю, я помогу… но продолжать настоящие отношения мне запрещает долг. Надо изменить их. Как это ни тяжко, как это ни больно моему сердцу, нечего делать – надо покориться!»

И княгиня покорилась.

Прошло еще недели две. Она со дня на день думала еще однажды посетить Вересова, чтобы не обрывать уж так-таки сразу, и все откладывала; все случалось так, что что-нибудь непременно каждый раз помешает ей. А время шло, и чем больше шло оно, тем уже самое свидание представлялось затруднительнее, неловче, – как вдруг однажды докладывают ей, что просит позволения видеть ее некто Вересов. Княгиня даже испугалась. Ей представилась вся странность, вся видимая беспричинность, на посторонние глаза, даже вся невозможность этого свидания в ее доме; да кроме того, придется объяснять ему продолжительность перерыва своих посещений, изобретать причины, а как тут объяснишь и изобретешь все это при такой внезапности! И княгиня послала сказать ему, что принять никак не может.

– Что ж она, нездорова? – спросил внизу весь побледневший Вересов.

– Не знаю… Может быть, и нездоровы, – холодно ответствовал ливрейный лакей.

– Когда ее можно видеть?

<< 1 ... 66 67 68 69 70 71 72 73 74 ... 136 >>
На страницу:
70 из 136