– Да не там… Сбоку пуговица…
Что это он? От собственной виноватости впал в окончательную покорность? Или просто хотел, чтобы скорее все кончилось?
Майку тоже вздернули почти до шеи и велели держать Валерке Котикову – маленькому и послушному. Турунчик прижался к дереву, чтобы не съехали расстегнутые штаны. Блескунов размахнулся и огрел его камерой с упругим резиновым звоном.
Турунчик дернулся, помолчал секунду и осторожно сказал:
– Ай…
– Конечно, «ай», – согласился Кимка. – И еще будет «ай». А ты как думал? – Он протянул черную «колбасу» Нохре: – Теперь ты. Надо, чтобы каждый по разу.
Шумно дыша, полез вперед Гаврилов:
– Я следующий… Можно, я еще за Котика, а то он не сумеет? А я хочу…
Меня обволакивала обморочная слабость. Но – вот ведь какая гнусность! – я тоже… хотел. Понимал в глубине души, какое это грязное дело, но щекочущее желание было сильнее – стегнуть с оттяжкой по тощенькой белой (не загорал он летом, что ли?) спине с глубоким желобком и черными зернышками-родинками. Злости на Турунчика у меня не было ни малейшей, и, чтобы оправдать себя, я мысленно повторял: «Он же сам виноват… Он же сам виноват…»
Нохря тоже ударил. Турунчик опять дернул спиной, но промолчал. В резину вцепился Гаврилов… И в этот миг я услышал тяжелый топот. Несколько старшеклассников стремительно выскочили из-за мастерской, и впереди – Игорь Яшкин, известный в школе футболист и художник. Я первый оказался у него на пути. Голова моя как бы взорвалась белыми искрами от оглушительной оплеухи. Я покатился в пыль, был поднят за шиворот и упругим пинком отправлен в колючие сорняки у забора. Сквозь них, пригибаясь, я добежал до школьной калитки и потом еще квартал мчался по переулку. Отсиделся только в сквере у городского театра.
… Горела щека, гудело награжденное пинком место. Мелко тряслись колени. И все же… все же сквозь страх и стыд, сквозь обиду на Яшкина я чувствовал растущее облегчение.
Я словно очнулся. До чего же хорошо, что я не успел! Вовремя данная благодатная затрещина встряхнула мне душу и все расставила в ней на нужные места. Уже и обиды на Яшкина не было. Только отвращение к себе. И ко всему, что мы затеяли там.