залитое в телесный автоклав,
мешает нам настроить эту лиру.
Пройдемся мощными ступнями,
прогромыхаем гениальными костями
осенним ипподромов городов.
Я кончу в Риме, склеп уже готов!»
Молчу, по Герцена за ним иду,
на мне Европы каменный жилет,
навстречу негритянский слет,
он обсуждает мрачный геноцид.
Веселые под черной кожей греки
толпятся на лужайке, как бы дети.
Две серые ладони телом дама
мне подает негроидная самка.
Я их трясу и говорю: «Вот – пава,
любимая коричневого мавра».
Мы подошли и пиво, как река,
таким же цветом в Грузии Кура.
1982.
* * *
Неужели в этом гоpоде нет ни одного человека,
котоpый ждал бы меня?
Неужели нет ни одного человека,
который думал бы обо мне?
Может быть на свете нет ничего?
Я одинок и прохожу средь призраков остывших
привычным шагом и завидую себе.
Я прохожу особую школу одиночества:
кто раньше сдаст – я или мир?
Думаю, мир.
Я в колыбели сижу,
мир мне пытается глазки состроить,
он меня принуждает уверовать только в него,
он заставляет меня принять его жесткие ласки,
он надрывается и хохочет
и заставляет стать юродивыми меня
и мою будущую жену.
Толстый, уродливый, многоногий, красноречивый,
к тебе мир, обращаюсь!
Нет, не хочу принять твоих правил,
хочу жить по своему, хочу себя жить.
Кто сказал и когда, что необходимо принять правила мира,
кто смирился первый?
Я не могу смириться.
Не хочу быть поэтом.
Не могу жить обособленно от остальных!
Я плачу, безумный,
я стою на горе,
смотрю вниз и вдаль —
там море исчезает в ночном небе так, что не понятно, где оно.
За спиной моей Луна в обличие месяца прячется постепенно за гору,
словно бог какой сидит и, высунув палец, прячет вновь его.
Вот я один, совсем один,
как чистый лист бумаги,
мысли проступают в голове;
я вижу, что освещенный дворик,
единственный светлый на весь город,
напоминает причудливую маску,
которая привалилась к колонне зала,
над маской оплывает последняя свеча,
карнавал окончен,
и я, завоевав поцелуем право посмотреть на пустынный зал,
смотрю и дышу тишиной и безликим небом
и женщиной —
она возле меня и ждет меня.
И я сажусь на землю,
кидаю женщину на колени
и раздеваю её,
и закрываю наши глаза её волосами,
и отпугиваю её смущение,
и перебираю её пальцы,
и глажу губами её тело,
и накрываю её тело своим;
и вот мы в розовой воде,
растворённые в ней,
и дышим водой,
и живём водой;
и теперь я проникаю в глубь моей женщины,
я вытесняю её,
она умирает, вытесняя меня;
мы – в плеске и колыхании,
мы – в сумеречности,
мы – обнажённое дно,
мы – танец хлипких песчинок,
мы – тысячекратный розовый свет,
воплощенный в нас,
мы – прочее, что живёт и двигается в розовой, усталой воде.
В объёме меняющихся вод пробегают водяные сгустки,
наши тела переменяются в размере,
и акт совокупления уже дышит,
но он ещё дитя,
он лишь пробует себя,
и твои руки ещё не рыдают,
и ещё мой член не живет по себе.
И вот молния, чудо, высокая чернота:
ты в тяжёлом предсмертном полёте,
я, нанизанный на позвонки твоих стонов,