Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Causeries. Правда об острове Тристан-да-Рунья

Год написания книги
1930
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Стоит остановиться тут еще на одной стороне вопроса: очень любопытные и, по-моему, показательные получаются выводы, если бегло сравнить «величие» Екатерины с «величием» Петра. Петр был человек гениальный в полном смысле слова. Из таких, как он, вырабатываются большие вожди народные, даже если родится такой человек не во дворце, а в лачуге. Екатерина была женщина бесспорно способная, но ни в каком смысле не гениальная. В ее пьесах нет не только ни проблеска таланта, но и заметной какой либо индивидуальности нет. Знаменитый «Наказ» – хорошая компиляция, но по существу ничего «своего». У Петра в каждом слове, поскольку сохранились его слова, дразнящая самоличность «звенит и блещет, как червонец», даже когда содержание слов – абсурд. Может быть, одно из различий между гением и даровитостью – то, что талант выражает мнение своей среды и эпохи, а гений мыслит наперекор эпох и сред.

Об этом я говорю потому, что, быть может, в разнице между государственным творчеством Петра и Екатерины отразилась общая разница между великими царями и великими царицами: нечто вроде слушанного раньше – что женщина не любит проталкиваться локтями. Петр это любил и умел. Он был гениален, как разрушитель; он был столь же гениален и в одной из областей положительного зодчества – он обухом вколотил в заплывшие московские мозги сознание, что надо жить по-новому. Но вряд ли кто назовет его гением в смысле оформления этого «нового».

Когда в далекой древности, я проходил историю русского права, меня помню поразило, до чего часто неуклюже, иногда и совсем нелепо было органическое законодательство Петра; как много из его законов, из созданных им учреждений пришлось с головы до ног перестроить чуть ли не на завтра после его смерти; перестроить не в интересах реакции, а просто потому, что в петровском виде они бы не могли функционировать.

И из того же курса помню, что совсем иное впечатление получаешь от законодательства Екатерины. Оно обдумано, продумано, благоразумно; и ее учреждения просуществовали гораздо дольше – некоторые, если память не изменяет, сто лет и больше… Можно это объяснить, конечно, тем, что первый опыт никогда сразу не удается; можно также видеть в этом различии случайность – чисто личное несходство двух темпераментов; или несходство расовое – между великороссом и немкой. Настаивать не буду, но мне все же кажется, что тут есть и общий урок. Я бы его так выразил: в качестве низвергателя и завоевателя, мужчина выше женщины; а вот кто сильнее в качестве организатора – это еще вопрос.

Династию австрийских Габсбургов я, слава небу, никогда подробно не проходил; но вряд ли ошибусь, если напомню, что австрийский правящий дом, за все восемь столетий своего бытия, знал только одну императрицу-правительницу; и это была Мария-Терезия, т. е. вообще одно из двух-трех лучших имен во всей длинной цепи коронованных Габсбургов. Это – все сто «процентов»! И, опять-таки, главная заслуга ее есть заслуга организатора. Это она, если не всю империю, то, по крайней мере, немецкую и чешскую области ее вывела на путь цивилизации. Будь у нас сегодня время, стоило бы провести параллель между нею и сыном ее, Иосифом вторым. Toutes proportions gardes, есть в этой параллели нечто родственное с только что проведенной – Екатерина и Петр. Иосиф был человек с блеском и фантазией; не гений, конечно, но – искатель новых путей; только пути его никуда не годились. Мария-Терезия была просто очень толковая женщина, дельная барыня-помещица на троне, но ни 1848, ни 1867 год далеко не все то смел, что она построила.

В Англии мы должны снять со счета Викторию: хотя, по мнению современников и биографов, это была замечательная правительница, конституционные монархи обоего пола нас теперь не интересуют – ход правления в странах парламентского режима определялся не ими. Английская летопись расцвета парламентаризма упоминает четырех самостоятельных королев: и одна из них была Елизавета. Пред нами лучшая, самая блестящая, самая плодотворная эпоха английской истории, и при этом в каждом углу тогдашнего государственного быта – в ведении войн, в основании Ост-Индской компании, в почине городского самоуправления, в народном образовании, в расцвете литературы – явное, непрерывное, ревнивое личное влияние королевы. Опять-таки, мужчины на британском престоле очень далеки от двадцати пяти «процентов» величия.

Список этот, вероятно, можно и очень удлинить, если хорошо знать историю мира сего. Даже в странах, о которых я упомянул, были – кроме «великих» правительниц – просто хорошие правительницы, тоже лучше среднего типа царя-мужчины. Царствование Анны английской, в самом начале восемнадцатого века, считается одной из блестящих эпох королевства; а сама Анна была и совсем заурядная женщина. Русская Анна (как я выяснил, устыженно пополнял свое образование после того конфуза) тоже дала России десять лет сравнительного благополучия и несомненного прогресса. О Елизавете Петровне и говорить нечего. Если бы можно было составить сводку не великих, а просто дельных царей и цариц, то пропорция в пользу женовластия получилась бы, вероятно, еще более яркая.

Еще одно замечание: только одна из моих героинь, Екатерина, добилась власти при помощи переворота. Остальные получили трон в нормальном порядке наследования, точь в точь как большинство тех царей, императоров и королей, которые этим женщинам и в конюшие не годились. Нельзя, поэтому, сказать (кроме как об Екатерине), что «великие» царицы уже по самому способу своего появления у руля являются исключениями, и что сравнение, таким образом, неуместно. Вполне уместно.

При всем моем вышеупомянутом «суфражетничестве», мне бы не хотелось создать впечатление, будто я в этих замечаниях говорю дамам комплименты, а свое собственное мужское сословие обвиняю в бездарности. Напротив: как уже сказано, ни одна из этих цариц не кажется мне гениальной (Елисавета английская еще гораздо меньше, нежели Екатерина); а Петр или Фридрих Прусский или Наполеон были подлинные гении. Более того: я подозреваю, что среди царей-мужчин, правивших десятки лет без следа и славы, были нередко люди, гораздо более даровитые, чем Мария-Терезия, или Саломея-Александра; даже наверное были. В том то, по-моему, и все дело, к этому я и веду свои доводы, что великие правительницы были, в сущности, хоть, конечно, недюжинные, но ничуть не исключительные личности.

А вывод из этих доводов? Да будет разрешено изложить его в форме нарочито-преувеличенной, намеренно-парадоксальной, именно для того, чтобы суть вывода врезалась в память – а то, что прибавлено, для прянности, само собой отшелушится:

– Чтобы стать великим государем, мужчина должен быть гениален; но великая государыня может получиться из обыкновенной дамы.

В этом выводе (если отбросить нарочитую его прянность) тоже нет никакого комплимента особенностям женской натуры. Сведенный к надлежащим своим границам и степеням, вывод этот означает только вот что: во-первых, полезная государственная деятельность выражается, или может иногда выражаться, в двух совершенно различных функциях – одна из них «буря и натиск», а другая – организаторство; во-вторых, для бури и натиска нужны личные качества гораздо более редкие, чем для организаторства; и в третьих – если для бури и натиска, по причинам совершенно понятным, годятся почти исключительно мужчины, и притом только лучшие из них, которые на трон попадают редко, то функция организаторства, очевидно, легче и лучше удается женщинам – и по причинам, мне кажется, тоже вполне понятным.

Возвращаясь опять к воспоминаниям о школьной скамье, хочу сослаться на один из сократовских диалогов. За точность опять не ручаюсь: сам я этого диалога и в школе не читал, нам его рассказал учитель, и ответственность на нем. К Сократу пришел будто бы однажды юноша и заявил:

– Я готовлю себя к государственной деятельности.

– Похвальная цель, – сказал Сократ. – А знаешь ли ты, сколько у нас вдоль границы сторожевых постов?

– Мм… – ответил юноша, – …много. – Верно. А сколько может сразу причалить кораблей к пристани Пирея? – Мм… – ответил юноша. – Правильно. А почем теперь мера маслин на рынке? – Но я же не в ключницы готовлюсь.

– Правильно, – сказал Сократ, – а потому и не годишься пока в градоправители. Ступай поучись у ключницы; ибо, да будет тебе известно, управление домом и управление страною суть только низшая и высшая ступени одной и той же лестницы.

Если действительно Сократ так выразился, то сказал он только половину правды. Но это, по-моему, главная половина. Развитие государства идет иногда скачками и переломами, иногда спокойным строительством. И то и другое необходимо; но для скачков и переломов не всегда нужен верховный руководитель – французская революция прекрасно обошлась без своего Петра или хотя бы своего Муссолини, – тогда как строительство невозможно без главного директора. И, хотя директора всегда и всюду кроме случаев исключительных, мужчины, я не уверен, что это разумно. Может быть, следовало бы во всяком предприятии иметь директора для «инициативы» и директоршу для текущего управления – а также для приведения в порядок той неразберихи, которая нередко получается в результате даже самой удачной «инициативы».

Тут, повторяю, есть нечто органическое. Пропорциональный подсчет, который мы здесь проделали, при всей его поверхности – факт; отрицать его нельзя; приписать его случайности было бы просто неумно. История тронов несомненно доказывает, что женщина больше мужчины приспособлена к функции государственного правления в области организации и строительства.

Ничего удивительного в этом нет. В свете того, что сказал Сократ (даже если бы оказалось, что он этого не говорил), нужно только вспомнить, что с первых времен человечества мужчина всегда был добытчик, а организатором хозяйства была женщина. Так оно было у пещерных людей; так оно было у первых эллинов – Улисс шатался по свету, Пенелопа сидела дома и правила дворцом, вероятно и всем островом. Во времена Сократа «ключница», т. е. каждая мать семейства в Афинах, несла на себе, в миниатюре, почти все функции целого кабинета министров: составляла бюджет в пределах средств, отпускаемых ей мужем, вела счет запасам, изучала цены на рынке, закупала во время и с выбором, управляла штатом прислуги, распределяла между ними работу, посылала детей в школу, драла кого следует – все министерства тут в зародыше на лицо, кроме военного, иностранных дел и того департамента министерства финансов, который ведает взысканием налогов.

Только для этих последних производств нужен был добытчик, налетчик, насильник, т. е. мужчина. В нашем современном быту положение это не только не изменилось, но еще ярче, по-моему, выявилось. Вспомните, из какого круга теперь набираются государственные деятели. Это, по большей части, лица либеральных профессий; особенно много среди них адвокатов и публицистов – два ремесла, только в редких случаях связанные с управлением организованными предприятиями. Жены их, между тем, «сидят дома», т. е. правят королевством о пяти комнатах с кухней… Словом: с незапамятных времен, делу организованного управления обучается только малое меньшинство из мужчин – зато все женщины, по крайней мере все замужние женщины.

Может быть, тут играет привходящую роль еще одно обстоятельство: женщина не так легко, как мужчина, поддается той категории импульсов, которые принято называть страстями; во всяком случае, она реже мужчины дает «страстям» такую степень власти над собою, при которой они могли бы серьезно нарушить порядок внутри дома. Это многие отрицают, и охотно ссылаются на любовников Екатерины второй. Но прав был Апухтин, когда вложил в уста Екатерины гордый ответ: я много любила, но это не влияло на подбор моих министров. «Когда Тавриды князь, наскуча пылом страсти, надменно отошел от сердца моего, – не пошатнула я его могучей власти, и Русь по-прежнему цвела у ног его», Цвела или не цвела Русь у ног Потемкина, это вопрос другой; но о себе, о природе своих государственных критериев Екатерина тут говорит правду: они у нее были сами по себе, а критерии сердечные – тоже сами по себе… Но нет нужды восходить так высоко, чтобы найти подтверждение преимуществу самообладания, которым, по-моему одарена женщина.

Помните довоенную Россию, по воскресеньям? «Руси есть веселие пити»… Если это – расовая черта, то нет причины, почему она была бы свойственна только Ивану, а не Марье. Но по воскресеньям Иван сидел в кабаке, а Марья плакала за дверью, умоляя варвара пощадить детей и сберечь хоть огрызок вчерашней получки. Я считаю несомненным, что предрасположение к алкоголизму, если оно в данном племени имеется, распределено между обоими полами поровну. Но один пол ему поддается легче, другой меньше. Причины тому разные, есть и бытовые, И социальные, но главная, по-моему, та, что у женщин начало внутренней дисциплины несравненно сильнее, чем у мужчин.

Я кончил. Заключение изо всего сказанного можно сделать какие угодно, далеко не только «эмансипаторские». Поклонник Домостроя мог бы, например, сказать, что, раз самый талант управления у женщин связан с историческим их домоседством, то – именно в интересах развития этого таланта – пусть и дальше сидят дома… Но уж это не мое дело: я только представил справку и кончил.

    1930

Белый передел

Принято думать, будто корни социализма – в Ветхом Завете; но это не совсем так. Ветхий Завет полон, конечно, социального протеста, ненависти к общественному порядку, при котором богатому живется широко за счет страданий бедняка. Но социализм – не только протест: социализм есть конкретный план законодательного разрешения социальной проблемы, и именно такой план, какого в Ветхом Завет нет. Напротив: конкретный план социальной революции (вернее, набросок такого плана) имеется и в Ветхом Завете, но тот план не только не есть социализм, а есть, по основному своему замыслу, нечто резко противоположное социализму. Библейское средство против социального непорядка называется «юбилейный год» и изложено в главе 25-ой книги Левита. Коренное различие между ним и социализмом есть различие между двумя понятиями: пресечение зла и предупреждение зла.

Социализм есть попытка предупреждения социального зла: проект такого общественного устройства, при котором неравенство в распределении благ станет раз навсегда и автоматически невозможным. Самая социальная проблема, как мы ее теперь понимаем, должна исчезнуть после тщательного проведения социалистического строя. Человечество будет организовано таким образом, что сосредоточение крупного количества благ в руках частного лица станет немыслимым. Все равно, как немыслимо копить воздух, так немыслимо будет тогда копить богатства. Это не обязательно означает, что государство будет платить одну и ту же меру вознаграждения за труд профессора и дровосека, хотя бы потому, что умственная работа требует некоторых условий покоя и комфорта, без которых дровосек может обойтись. Разряды жалованья, как в советской России, могут стать не только временной, но и постоянной чертой социализма. Более того, можно думать, что некоторые исключительные виды духовного труда, зависящие от таланта, будут в те дни оплачиваться вне разряда: удачный роман, например, разойдется в миллионе экземпляров, и автор «разбогатеет»; или «разбогатеет» гениальный пианист, объездив полмира с концертами (хотя еще неясно, не вытеснит ли радио и концерт, и книгу). Но все это мелочи. Социальная проблема коренится не в том, что случайный счастливец найдет в море большую жемчужину. Горе начинается с того часа, когда он эту жемчужину обменяет на большой участок земли, или на завод с десятками станков, и получить возможность покупать труд своих соседей задешево и продавать плоды его дорого. Эту опасность социализм устраняет, раз навсегда изъяв средства массового производства из сферы частного владения.

Библейский проект не имеет ничего общего с этой профилактической системой, исключающей самое зарождение социального неравенства, эксплуатации, хозяйственного соперничества и борьбы. Ветхий Завет хочет сохранить экономическую свободу, но в то же время обставить ее поправками и противоядиями. Некоторые из библейских поправок (как раз наименее радикальные) общеизвестны. Главная из них – отдых субботний, упомянутый еще на скрижалях десяти заповедей. Затем есть закон об окраине поля: при жатве собственник не имеет права подбирать колосья, упавшие близ межи – это подберут безземельные чужеродцы, вроде нищенки Руси. Есть еще закон о «десятине» в пользу храма. Из этих рудиментов развилась впоследствии вся сложная нынешняя система социальной охраны, общественной взаимопомощи, обложения богатых в пользу бедных. Ничего общего с социализмом она, конечно, не представляет, хотя многие из входящих в нее законодательных мероприятий проведены были в жизнь под прямым влиянием социалистических партий; все это – лишь поправки к строю экономической свободы; начала свободы они не затрагивают. Но самая радикальная и революционная из намеченных Ветхим Заветом поправок к режиму экономической свободы гораздо менее известна.

Мысль о юбилейном годе изложена в третьей части Пятикнижия приблизительно так: отсчитай семь семилетий, а всего сорок девять лет; на седьмой месяц после этого, в десятый день того месяца – Судный день – пройдите с трубным звуком по всей вашей земле. «Этот пятидесятый год считайте святым; провозгласите Свободу в стране; годом Юбилея будет вам тот год». Если вынужден был человек продать за долги свою землю, и не хватило у него средств выкупить ее, то в год Юбилея земля вернется к нему без выкупа. Так же будет и с домом, кроме домов городских. Так же будет и с братом твоим, который обеднел и продался тебе на службу: обращайся с ним не как с рабом, а как с наемником, и то только до юбилейного года, а в год Юбилея он опять свободен, он и вся его семья, и они вернутся в свое прежнее имение.

Больше ничего о юбилейном годе в Ветхом Завете, кажется, не сказано; тем не менее, тут пред нами изумительно смелый размах реформаторской мысли. Это, в сущности, попытка установить начало обязательности периодических социальных революций. В России раннее народничество мечтало когда-то о «черном переделе», т. е. о насильственном перераспределении всей земли в интересах чернорабочего люда. В наше время такую мысль назвали бы красным переделом. Библия имеет в виду, так сказать, белый передел: узаконенный. Но главное отличие ветхозаветного передела от переделов социалистических в том, что эти – «раз навсегда», а тот – обязательно и периодически повторяем. По планам, исходящим из социалистического идеала, справедливые земельные (или вообще социальные) отношения устанавливаются однажды, и уже дальше не допускается никакая их перетасовка. По плану Библии хозяйственный быт сохраняет и после Юбилея полную свободу дальнейшей перетасовки. Люди будут по-прежнему измышлять, изловчаться, бороться, соперничать; одни будут богатеть, другие обеднеют; жизнь сохранит свой облик ристалища, где возможны поражение и победа, почин и провал и награда. Эта свобода будет ограничена только двумя поправками. Одна поправка, вернее целая система поправок, действует постоянно и непрерывно: раз в неделю работа запрещена, край поля и виноградника принадлежит бедным, десятая часть дохода взимается в пользу «храма»; в перевод на современный язык, это означало бы нормировку рабочего времени и вообще все законы об охране труда, все формы государственного страхования рабочих, все виды социального налога. Вторая поправка, или скорее противоядие против режима экономической свободы, – «Юбилей». От времени до времени над человеческим лесом проносится огромный топор и срубает все верхушки, переросшие средний уровень; аннулируются долги, обедневшему возвращается потерянное имущество, подневольный становится самостоятельным; снова устанавливается равновесие; начинайте игру сначала, до нового передела.

Лучше ли это, чем социализм, или хуже – оставим оценку на минуту в стороне; важно пока установить, что это – полная противоположность социализму. Идея повторных социальных переделов есть попытка пресечения зла, а не предупреждения. Напротив: она, очевидно, зиждется на вере в то, что свобода экономического соперничества есть незыблемая основа человеческого быта. Пусть люди борются, теряют и выигрывают. На арене борьбы нужно только снизу подостлать много мягкой травы, чтобы и упавший не слишком больно ушибся: эта «подстилка» есть суббота, край поля, десятина, весь тот переплет приспособлений, при помощи которых государство пытается помешать превращению эксплуатации в кровопийство, бедности в нищету. А от времени до времени на арене раздается свисток судьи: победители и побежденные возвращаются к исходной черте и выстраиваются в одну ровную шеренгу. Именно потому, что борьба должна продолжаться.

Что лучше, предупреждение или пресечение, – это вопрос старый. Он возникает пред каждой матерью, когда дети еще крошки: что лучше – лечить их, если простудятся, или не выпускать на улицу, чтобы не простудились? Когда подрастут дочери, вопрос принимает новую форму: что лучше – не выпускать их на прогулку со студентами без надзора, или рискнуть, что иной роман зайдет слишком далеко и придется принимать чрезвычайные меры? Или, в масштабе государственном: что лучше – предварительная цензура или меры против вырождения бесцензурности в нецензурность? Воспрещение уличных манифестаций или отряд полиции за углом, на случай, если полетят камни? Вообще говоря, что лучше: прививка против всех болезней, или хирурги и аптеки? Говорят, если бы можно было привить человеку иммунитет от всех возможных болезней на свете, человек бы стал кретином. Я не знаю медицины и судить не могу, но…

Будь я царем, я бы перестроил царство по мысли Юбилея, а не по мысли социализма. Конечно, прежде всего пришлось бы найти подходящих мудрецов и поручить им разработку библейского намека. В той неуклюжей, первобытной ребяческой форме он неприменим к нашему сложному быту; некоторые историки сомневаются даже в том, соблюдался ли действительно юбилейный год и в древние времена Израиля, не остался ли мертвой буквой с самого начала. Но мало ли что в библиях «…» сего осталось поныне мертвой буквой? Мечей на сошники мы еще тоже не перековали; но когда-нибудь перекуем. Мертвая буква не есть смертный приговор. Мертвая буква иногда есть признак истинного идеала. Я посадил бы мудрецов за разработку ветхозаветного намека в переводе на язык современности. В наказе моем этой комиссии было бы написано так: благоволите приспособить мысль о повторных, и притом узаконенных, социальных революциях к условиям нынешнего хозяйственного быта. Имейте при этом в виду, что предложенный в Ветхом Завете пятидесятилетний срок – деталь несущественная. Вы можете предпочесть другие промежутки. Более того: можете вообще устранить хронологический признак, можете заменить его признаком целесообразности. Можете, например, установить, что «Юбилей» наступает тогда, когда за это выскажется некое специально поименованное учреждение, парламент, сенат, верховный совет хозяйственных корпораций, или, наконец, плебисцит, большинством простым или квалифицированным, как найдете полезнее. Тогда «переделы» совпадут приблизительно с эпохами глубоких и затяжных кризисов – что, в сущности, и нужно. Главное – утвердите в вашем проекте, раз навсегда законность того явления, которое теперь называется социальной революцией; отнимите у этого понятия страшный привкус насилия и крови, нормализируйте его, сделайте его такой же частью конституции, как, скажем, созыв чрезвычайного национального собрания для пересмотра этой конституции – мерой исключительной, мерой особо торжественной, но вполне предусмотренной. Затем благоволите предусмотреть, как отразится введение этого начала на обыденном хозяйственном обороте, особенно же на той его основе, которая называется кредитом. В той же главе Левита вы найдете оговорку, что в промежутках между двумя Юбилеями ценность поля, например, исчисляется по количеству годовых урожаев, оставшихся до ближайшего «передела»: этого, конечно, недостаточно, это даже не подойдет при отмене хронологического признака, но, идя по этой линии, ваша мудрость и ученость поможет вам найти необходимые поправки для сохранения жизнеспособности кредитного начала. Словом, подумайте и устройте; только дайте каждому человеку в нашем царстве возможность жить, производить, торговать, изобретать, стремиться, добиваться без предварительной цензуры – и в то же время знать, что от времени до времени будет Юбилей, и трубный глас по всей стране, и «провозглашение Свободы».

Я, однако, не царь, а напротив – член того сословия, самое имя которого стало бранью: буржуазия. Еще хуже: я не принадлежу и к распространенному в этом сословии крылу кающихся буржуа. Я ничуть не каюсь. По-моему, почти вся культура, которой мы дышим, есть порождение буржуазного строя и его древних прототипов римских, эллинских, израильских, египетских; и я верю, что этот строй одарен беспредельной гибкостью и растяжимостью – что он способен вместить огромные дозы социальных поправок и все же остаться в основе самим собою. Я верю, что общественный распорядок, получивший кличку буржуазного или капиталистического, постепенно выработает систему мер, при которой исчезнете явление бедности, т. е. падение заработка ниже уровня сытости, гигиены и самоуважения; если бы не военные бюджеты, во многих странах это было бы осуществимо и теперь. Более того: если правда, что буржуазный строй – как все живое – вырабатывает попутно яды и потому сам для себя создает неизбежность периодических потрясений, – то я верю, что он способен не только вынести, не пошатнувшись, эти потрясения, но способен и их включить в свою систему: узаконить и упорядочить свои самопересмотры, обеспечить пред собою бесконечные возможности усовершенствования чрез этапы повторных социальных переворотов, предусмотренных, обдуманных, планомерных – и, между прочим, бескровных. Словом – верю не только в прочность буржуазной системы, но и в то, что система эта объективно содержит в себе отмену некоторого социального идеала: идеала в обычном смысле, т. е. видения, о котором стоит мечтать и за которое стоит бороться. То, что в наше время никто еще субъективно не проникся этим видением, ничего не доказывает: было время, когда и пролетариат субъективно не ощущал никакого социалистического идеализма. Римское общество эпохи принципата несомненно томилось по новым идеалам; но, если бы не Павел, Европа еще пятьсот лет не знала бы христианства. Слово буржуа стало бранью, буржуазия сама себя стыдится, извиняется за свое существование; а я все-таки думаю, что придет еще новый Маркс и напишет три тома о ее идеале, и, быть может, озаглавит их не «Капитал», а «Юбилей». И родится он, вероятно, в Москве.

Иногда я задумываюсь вот о чем: у социализма есть энтузиазм и мечтатели, и в этом, быть можете, главная сила его. Но в том мировоззрении, символом которого кажется мне мысль о юбилейном годе, заключено видение гораздо более привлекательное для человеческой мечты. «…»

    1930

Правда об острове Тристан да Рунья

Примечание: Предлагаемый очерк есть перевод четырех выдержек из лондонского «Таймса» – № 70,352 и сл. К сожалению, по недосмотру нашей секретарши, даты этих номеров на папке, где хранились вырезки, не отмечены; читатель, однако, легко может восстановить дату – для этого достаточно купить сегодняшний «Таймс» и сравнить номера (7-го июля 1930-го года, например, вышел номер 45.558).

Выдержки эти разделяются на две неравные части: первая часть – передовая статья газеты, где вкратце рассказана та цепь событий, которая, в годы раннего младенчества ныне уже глубоких стариков, привела к учреждению «резервации» на о. Тристан да-Рунья; вторая часть – три статьи Дж. У. Флетчера, капштадтскаго корреспондента почтенной газеты. Передовую статью мы приводим целиком; описание корреспондента подверглось некоторым сокращениям, – коснувшимся, однако, только части его собственных суждений или оценок, а отнюдь не самой информации…

The Times № 70.352

Помещенное в настоящем номере начало отчета нашего капштадтскаго корреспондента о посещении им о. Тристане-да-Рунья вызовет, должно быть, оживленный спор. Одну сторону этого спора мы, впрочем, заранее считаем несущественной. Это – вопрос о том, насколько поездка в «резервацию» (несомненно противоречащая правилам, санкционированным международными соглашениями) примирима с долгом законопослушного гражданина. Отметим только, что бывают случаи, когда единственным путем к исправлению устарелого закона является путь смелого правонарушения… В одном, однако, сомнения нет – г. Флетчер оказал значительную услугу не только поселенцам о. Тристан да-Рунья, с которыми нас впервые знакомит его талантливое перо, но и человечеству, и, в особенности, науке социологии почти во всех ее разветвлениях.

Не больше месяца тому назад, обозревая годовой отчет Международной судебной палаты, мы (далеко не в первый раз) отметили отрадный факт продолжающегося падения в числе так называемых «тристанских» приговоров. Три случая за последний отчетный год, два за предыдущий – и это при огромном резервуаре из тридцати шести больших и малых наций, признающих юрисдикцию Международной судебной палаты. Самая незначительность этих цифр заставляет предположить, что читатели нынешнего поколения вряд ли много слыхали об о. Тристан-да-Рунья, и особенно вряд ли точно знакомы с историей идеи, легшей в основу договора о «резервации».

Профессор Ромиоло Дзандзарелла напечатал свою книгу в 1914 г., под заглавием «Li De inquento Nato: un Manicomio Internazionale». Изданный едва за месяц до взрыва общеевропейской войны, этот труд, за грохотом пушек, не был тогда замечен и долго оставался незамеченным. Только в самом конце реконструкционного периода проектом этим занялись конгрессы международного союза криминологов. Теория проф. Дзандзарелла была, в сущности, отпрыском той итальянской школы уголовной науки, которая, будучи основана Ломброзо, нашла даровитых популяризаторов в лиц Ферри и Гарофало и к концу девятнадцатого столетия оказала значительное влияние и на социологов, и на юристов. Подобно Ломброзо и Э. Ферри – но в отличие от Гарофало – проф. Дзандзарелла заявлял себя решительным врагом смертной казни, при каких бы то ни было условиях и при помощи каких бы то ни было средств, будь то гильотина, веревка или электрическое кресло. В то же время он всецело принимал теорию основателя итальянской школы о «прирожденной преступности» – о наличии среди нас некоторых существ, органически непригодных для жизни в современном обществе. Как и его предшественники, автор отказывался от «этической расценки» подобных существ, настаивая (мысль эта в его время еще далеко не так была общепринята, как в наши дни), что природный преступник, с нравственной точки зрения, ни «плох», ни «хорош», а просто «атавистичен». По словам проф. Дзандзарелла, многие из отвратительнейших образцов преступного типа могли бы оказаться очень ценными, даже весьма «прогрессивными» гражданами – если бы только родились они, скажем, в неолитическом периоде человечества. Отсюда следовал вывод, что непригодность данного лица для жизни в современном обществе еще не означает его непригодности для жизни вообще. Автор, однако, выступил противником не только смертной казни, но и так называвшихся в его время «гуманных» методов одиночного заключения, от итальянского ergastolo до американскаго pen. Общество, по его мнению, обязано предоставить «запоздалому троглодиту» полную возможность создать для него самого, для ему подобных и для их потомства «палеонтологический социальный организм», обезопасив, в то же время, и цивилизованный мир путем уничтожения какого бы то ни было контакта между бытом современных людей и бытом «троглодитов».

Выражение «Manicomio Internazionale», употребленное в подзаголовка его труда, не означало, однако – и проф. Дзанзарелла это объяснил в особой главе, – что проект его сводился к созданию чего-то вроде приюта для душевнобольных. Проф. Дзандзарелла (в этом отношении, насколько нам известно, первый) предложил нормальному человечеству совершенно отказаться от мысли об управлении атавистическими людьми, или даже от надзора за их бытом. Один из отделов его книги был озаглавлен «Marooned», которому в итальянском язык нет эквивалента. «Marooned» означает «высаженный на берег».

Основные черты его плана были те самые, что впоследствии легли в основу международного договора. Принимая его проект, XIV-ый и XV-ый конгрессы криминологов внесли в него только одно дополнение, а именно положение о том, что для такой ссылки за пределы цивилизованного мира приговор национального суда должен быть пересмотрен и подтвержден комиссией экспертов при Международной судебной палате.

Лига Наций, приступив к практическому обсуждению этого проекта, почти сразу остановила свой выбор на о. Тристан-да-Рунья. В пользу такого выбора говорило многое: отдаленность острова не только от других обитаемых мест, но и от обычных морских путей; почти полная незаселенность; главное – отсутствие металлов и угля. Этот последний довод показался особенно убедительным. Оппоненты проф. Дзандзарелла в свое время указывали на то, что община «троглодитов», если дать ей свободно развиваться, может постепенно создать техническую цивилизацию, которая, в конце концов, даст ей возможность самой установить совершенно для нас нежелательный контакт с нормальным миром. Но эта опасность явно отпадала при выборе острова, абсолютно лишенного металлов. В то же время умеренный климат, плодородная почва, обилие рыбы в речках и небольших озерах острова обещали некоторую степень благоденствия тем из поселенцев, которые окажутся способными к тяжелому труду. В какой мере оправдались все подобные предвидения, читатель узнает из отчета г. Флетчера.

Опыт о. Тристан-да-Рунья не имеет прецедента в истории. Австралия, Сибирь, Новая Каледония тоже когда то знали недобровольных поселенцев, но этот элемент вскоре исчез в поток свободной иммиграции; да и сомнения нет, что девять десятых из «ссыльных» той эпохи ни в каком смысле не принадлежали к типу, который имел в виду профессор Дзандзарелла. «Тристанский» договор дал атавистическому человеку, не рожденному для нашего общества, общество ему сродное, отрезанное от всякого сообщения с внешним миром. В результате, как мы теперь видим, получился один из наиболее поучительных наглядных уроков, когда либо выпадавших на долю человечества. В то же время договор этот оказал миру неоценимую услугу, освободив цивилизованную совесть от гнуснейшего из пережитков варварства: от убийства человека государством.

Первая статья м-ра Флетчера

По понятным причинам, способ моего проникновения на о. Тристан-да-Рунья должен пока остаться тайной. Могу только прибавить, что это не был ни аэроплан, ни подводная лодка; да оно и было бы невозможно – от таких очевидных путей подхода остров, как известно, герметически защищен. Не могу, к сожалению, и назвать тех – удалых и отважных друзей, которые помогли мне осуществить это предприятие; но прошу их, по крайней мере анонимно, вновь принять мою глубокую признательность.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8