– Не слышу!
Она еще раз.
– Макарова, мотор шумит, я не слышу.
Наконец, она со слезами на глазах выкрикивает громко то, что требует инструктор.
– Ну вот, другое дело! – удовлетворился Лобода. – Теперь и выражаться умеешь, и чем определять расстояние до земли знаешь, начальную подготовку прошла. Давай, лети!
Лобода вылез, вместо себя положил в кабину и закрепил мешок с песком – для центровки, махнул буксировщику рукой…
Как многие летчики, прыгать с парашютом Лобода не любил. Но время от времени приходилось делать прыжки с десятисекундной затяжкой. Прыгая в очередной раз, он выдернул кольцо не через десять, а через шесть секунд. Инструктор Аполлонин у него спросил:
– Ты что, не мог до десяти досчитать?
– Я досчитал, – сказал Лобода. – До четырех я считал на крыле, а остальное – когда прыгнул.
Все инструкторы и курсанты справляли малую нужду прямо на поле, но прятались за планером или самолетом от двух женщин – от Гали и медсестры Нади. Но Лобода, прежде чем помочиться, кричал:
– Надя! Надя! – Потом: – Галя! Галя! – и когда наконец ему удавалось привлечь их внимание, приказывал: – Отвернитесь!
После чего приступал к делу, не прячась.
Инструкторы были жуткие матерщинники. Не матерился только тихий и вежливый майор Егорович. Говорили, что во время войны он сбил 27 немецких самолетов, но вторую звезду на погоны не получил по той же причине, по какой я потом не попал в литинститут – из-за окончания фамилии на «ич».
Иван Петрович Дудник на земле был тоже тихим и вежливым, но с первых же секунд в воздухе обрушил на меня водопад такого мата, какого я в жизни вообще не слышал. Я сидел в передней кабине, он – в задней, матерясь через резиновый шланг, который в обиходе не зря назывался «матюгальник». Ругал меня Дудник за то, что я слишком резко двигал ручкой управления и педалями.
– Ты, тра-та-та-та, – кричал в матюгальник инструктор, – твои движения, тра-та-та-та, должны быть плавные, тра-та-та, координированные, еле заметные, тра-та-та, а ты!.. – и дальше сплошное «тра-та-та».
После нескольких полетов я упал духом, думая, что и столяр из меня вышел никудышный, и с парашютом прыгнул не так, а теперь с планером не справляюсь. Я даже стал думать об уходе из аэроклуба, когда случайно узнал, что на разборе полетов Дудник сказал, что я его самый лучший курсант. Не могу передать, как я обрадовался! Наконец-то я нашел дело, которое могу делать не хуже других, а, по мнению Дудника, даже лучше! Ободренный услышанным, я стал летать так уверенно, что Дудник лишился причины делать мне замечания и после минимума полетов разрешил, первому в аэроклубе, самостоятельный вылет.
Первый блин комом
И вот первый самостоятельный полет. Как у нас это называлось, «по коробочке» – то есть маршрут проходит, как по периметру воображаемого спичечного коробка. Набрав необходимые триста метров, я отцепился от самолета и на радостях, что лечу один, как птица, запел песню. А потом расстегнул привязной ремень, пользование которым казалось мне излишним. И тут же последовало предупреждение Судьбы, о вере в которую я уже говорил. Только я отстегнулся, как планер подо мной ухнул вниз. Я оторвался от сиденья и повис в состоянии невесомости, держась за ручку управления и боясь ею пошевелить. Стоило мне потянуть ее на себя, планер задрал бы нос, потерял скорость и мог свалиться в штопор. А если оттолкнуть ручку от себя – наоборот, нос бы наклонился, и я под действием центробежной силы мог красиво вылететь из кабины и лететь до самой земли без парашюта. Не знаю, сколько времени я провел в таком положении (может быть, секунду или меньше), но это время показалось мне довольно долгим. Плюхнувшись снова на сиденье, я вцепился в обечайку (резиновую окантовку) кабины, и так, держась одной рукой, чтобы не вылететь, продолжил полет. Но меня ждало новое приключение. От волнения я протянул с первым и вторым разворотом и вскоре понял, что высоты мало, до аэродрома не дотягиваю. Не думая уже ни о каких правилах, после третьего разворота я сделал сразу четвертый и повел планер не на посадочную полосу, а напрямик, надеясь приземлиться хотя бы на краю аэродрома. Как на грех, на пути оказалась высоковольтная линия. Я сделал «горку» и кое-как перескочил через провода, после чего сел в колхозный огород, не дотянув до летного поля нескольких метров.
Дудник, который в воздухе на малейшую ошибку реагировал многоэтажным матом, на земле сказал только:
– Ну, ты меня удивил!
И велел доложить руководителю полетов Егоровичу, что первый самостоятельный полет я совершил. Мне было стыдно, особенно перед ним, боевым летчиком, но я, вытянувшись, доложил по всей форме:
– Товарищ майор, курсант Войнович первый самостоятельный полет выполнил.
– Это не полет! – махнул рукой Егорович и отвернулся.
Я был очень огорчен, однако меня не только не выгнали из аэроклуба, но продолжали считать лучшим в эскадрилье, поэтому предложили сразу после первого курса обучения пройти и второй – спортивный, во время которого я летал уже вообще уверенно.
Я сажал планер точнее всех курсантов, точнее своего инструктора Дудника и даже точнее Ивана Андреевича Лободы, будущего чемпиона СССР. Приземляться полагалось в условных воротах между двумя растянутыми на земле полотнищами, вроде узких простыней. Точность считалась отличной, если планер касался земли в воротах с погрешностью плюс-минус десять метров. Я просил товарищей перед моей посадкой положить посреди ворот вытяжной парашют, размером с детский зонтик, и садился точно на него. Правда, при этом я нарушал правила – заходил на посадку с большим запасом высоты, чем полагалось, а потом применял уточняющий прием скольжения на крыло слишком близко к земле, ниже разрешенных тридцати метров. Это мне сходило с рук. Но потом у нас были областные соревнования, и я на них с позором провалился.
Перед соревнованиями расстояние от ворот разделили на три сектора: А, Б и В. Сел в секторе А – отлично, в секторе Б – хорошо, в секторе В – посредственно. Победителя должны были выявлять, вымеряя сантиметры. Я был в числе фаворитов, но летел с контролером. Он сидел во второй кабине и следил за точным соблюдением всех правил полета, при нарушении которых вычитались очки. Контролер меня очень нервировал, я коснулся земли далеко за сектором В и занял одиннадцатое место. Двенадцатое, последнее, занял будущий чемпион СССР Иван Андреевич Лобода. Когда его спросили, в каком секторе он приземлился, Лобода весело ответил:
– В секторе «Твердый знак»!..
Несмотря на все огорчения, то лето 51-го я запомнил как одно из самых счастливых в моей жизни. И если бы это счастье длилось и дальше, вряд ли я стал бы писателем.
В зоне и над зоной
Учился я летному делу, разумеется, без отрыва от производства. Отработав два года на Запорожском алюминиевом заводе столяром, я сам себя понизил в профессии и перевелся на стройку плотником. Перевелся потому, что строительная площадка была поближе к дому и график работы более подходящий для совмещения ее с полетами. В нелетные дни я работал в дневную смену, а в летные – в ночную. В шесть вечера начинал, в два ночи кончал, к двум тридцати бежал к ресторану «Днепр», чтобы ехать на аэродром. Примерно в полдень возвращался с аэродрома, ел, спал и опять шел на работу.
А работал я, между прочим, с заключенными.
Строительная площадка была окружена двумя заборами. Внутренним, из колючей проволоки, и внешним, дощатым, с колючей проволокой наверху. Само собой, были там вышки с «попками» (охранниками) и проходная.
За свою жизнь я встретил бессчетное множество людей, моих сверстников и постарше, которые, будучи свидетелями той же эпохи, потом утверждали, что это была нормальная жизнь и разговоры о массовых арестах, лагерях и прочем сильно преувеличены. Уже в эмиграции встретил я бывшего майора Советской армии, а в Нью-Йорке сапожника, так он только за границей узнал о репрессиях.
– Мы ничего этого не видели, – говорил он мне.
– А где вы при Сталине служили? – спросил я.
– Почти все время на Дальнем Востоке.
– И что же, вокруг себя вы не видели лагерных заборов или проходивших мимо колонн с заключенными?
Он подумал, что-то вспомнил и удивился:
– И правда!..
Сколько их встретилось на моем пути, утверждавших, что никаких ужасов сталинизма они не видели, хотя ужасы эти творились у них перед носом. Немцам, тоже ничего не видевшим (хотя многие жили прямо под стенами концлагерей), американцы глаза после войны открывали буквально: их водили в Дахау и Бухенвальд, им показывали фильмы о зверствах нацистов и не давали продуктовых карточек тем, кто отказывался на это смотреть.
Повстречался мне один такой немец весьма преклонного возраста. Во время войны он работал мастером на военном заводе, точил снаряды, был членом партии, довольно пассивным, но пропагандой сильно пропитанным. После войны был заключен американцами в специальный лагерь, где такие, как он, проходили курс перевоспитания. Пробыв там недолгое время, он оказался в списке кандидатов на освобождение, но, чтобы выйти на волю, должен был ответить на вопрос: «Кто начал Вторую мировую войну?» Он ответил, как представлял себе раньше, что войну начали поляки: они в 1939 году напали на Германию, а захват Польши немцами был ответом на это нападение. Американцы предложили ему посидеть еще и подумать, а через некоторое время опять спросили, кто начал войну. Он опять назвал поляков. Так было несколько раз. Наконец он усвоил правду или слукавил, но дал правильный ответ и был отпущен.
Если бы и наших людей просвещали так же, может, поменьше было бы сегодня желающих вернуть Волгограду его прежнее имя и, может быть, нашлось на несколько миллионов меньше охотников объявить фамилию Сталин именем России.
Я жил не какой-то оторванной от других жизнью и не в каких-то особых местах вроде Колымы, но везде, где приходилось бывать, с малолетства я имел дело с заключенными. И работал примерно так же, как и они. У нас на строительном участке зэки работали каменщиками, штукатурами, малярами, подсобными рабочими, а я плотником. Разница между нами была в том, что после смены я уходил домой, а их увозили на грузовиках в жилую зону.
Есть ложное представление о том, что в больших городах заключенных с многолетними сроками не держали. Очень даже держали. В нашей зоне, в Запорожье, чуть ли не половину заключенных составляли бандеровцы (настоящие или мнимые, не знаю), осужденные по статье 56/17 украинского УК, соответствовавшей российской 58-й статье, и сроки у них были вплоть до максимального – 25 лет.
Такой же срок был у заключенного, который назывался старшим оцепления. Как он со своими обязанностями справлялся, не знаю, может быть, в жилой зоне ходил с ножом, но здесь производил впечатление интеллигентного человека. Высокого роста, худой, с тонкими длинными пальцами, других заключенных он называл на «вы», и я не слышал, чтобы он на кого-нибудь повысил голос, а тем более матерился. Он сравнительно хорошо одевался (лучше меня), носил каракулевую шапку-ушанку, новую чистую телогрейку и курил дорогие папиросы «Казбек» (я курил дешевый «Прибой»). Про него говорили, что он попал в плен, работал там бухгалтером, каким-то образом обкрадывал других военнопленных, за что и был на родине сурово наказан. Я, конечно, был еще наивным и многим советским утверждениям (не всем) все-таки верил. Поверил и в историю с обсчетом военнопленных. И когда он попросил меня принести ему с воли не помню уж что, я ответил резко, что таким людям услуг не оказываю. А другим оказывал. Услуги мои были однообразны: из зоны я выносил письма, а в зону проносил водку. По две чекушки за один раз. Чекушки устраивал за пазухой по бокам, а сверху надевал, но не застегивал брезентовую куртку. Когда шел через проходную и предъявлял пропуск, дежурный меня спрашивал:
– Что-нибудь несешь?
– А как же, – отвечал я, – водку несу, здесь и здесь, – и хлопал себя по бокам.
На всякий случай я говорил то же самое, когда шел пустой.
Дежурный, считая, что это шутка, смеялся, махал рукой:
– Ладно, иди.