Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землёй и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.
Кедрин подошёл к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подёрнутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.
Сзади осторожно подошёл Мокин, заглянул через плечо секретаря:
– Эт что, он этим их кормит?
Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:
– Иди сюда!
Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.
Секретарь в упор посмотрел на него:
– Почему у тебя корм в таком состоянии?
– Тк ведь и не…
– Что – не?
– Не нужон он больше-то – корм…
– Как это – не нужон?
– Тк кормить-то некого…
Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивлённо подняв брови:
– Постой, постой… Значит, у тебя… Как?! Что – все?! До одного?!
Председатель съёжился, опустил голову:
– Все, товарищ Кедрин.
Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На её дверце красовался корявый, в двух местах потёкший номер: 98.
Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:
– Что – все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!
Председатель стоял перед ним – втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.
– Я тебя спрашиваю, сука! – закричал Кедрин. – Все девяносто восемь?! Да?!
Тищенко выдохнул в складки ватника:
– Все…
Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:
– Да что ты мямлишь, гадёныш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?
Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:
– Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие, – его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет, – я ж ни при чём здесь, я ж всё делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечёт знаю, а это… ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не…
– Ты нам Лазаря не пой, гнида! – оборвал его Мокин. – «Не виноват»! Ты во всём не виноват! Правление с мастерской сгорели – не виноват! В амбар красного петуха пустили – не виноват! Вышка рухнула – не виноват!
– Враги под носом живут – тоже не виноват, – вставил Кедрин.
– Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! – завыл Тищенко.
– Писал ты, а не писал! – рявкнул Мокин, надвигаясь на него. – Писал! А попросту – ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!
Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:
– Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать – так в кусты! Москва слезам не верит!
И оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:
– Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь… А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!
– В тоооом…
– А ну пошли. Ты божился, что всех наперечёт знаешь, пойдём к первой! Помоги-ка, Петь!
Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.
Когда коридор уперся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:
– Ага. Вот первая.
Он нащупал задвижку, оттянул её и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решёткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помёта, смешанного с опилками и соломой. На этой тёмно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мёртв. Его худые, перепачканные помётом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помёта. Рой проворных весенних мух висел над его худым, позеленевшим телом.
– Тааак, – протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри, – первый…
– Первый. – Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. – Вишь, скорёжило как его. Довёл, гнида… Ишь худой-то какой.
Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:
– А ну-ка иди сюда!
Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:
– А ну-ка, родословную! Живо!
Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал: