Я не в свое дело не лез. Я взял стул, придвинул его к Галькиному столу и сел от нее сбоку. Сдул пыль, выложил локти на стол и склонился над каким-то ее чертежиком. Предварительно, разумеется, спросил разрешения:
– Можно полюбопытствовать?
Она шепнула: «Молчи. Ненавижу тебя», – а я тихо-тихо ей: «Я еле дышу». Это были наши с ней слова, что-то вроде позывных. Только мои и Галькины. Она их хорошо знала. Означали они – люблю тебя, люблю, люблю, не могу жить без тебя, ничего не могу и так далее.
* * *
До конца рабочего дня я для видимости ковырялся в вязальном станке. В чертеже то есть. Я весь горел, я не знал, останется ли Галька здесь хоть на минуту, когда все разойдутся.
Она осталась.
– Не ушла я только потому, что боюсь. Как бы ты еще какой-нибудь идиотский номер не выкинул.
Я кивнул – спасибо за заботу.
– Ты же псих. Ты знаешь, что ты псих?
– Спасибо, – сказал я. Кроме нас, не было ни души. Мы и белая стена.
– Ну давай, – сказала она.
– Что «давай»?
– Говори… Ты ж поговорить со мной собирался. Давай.
Она была ужасная грубиянка, если этого хотела. Кончила институт, собирала библиотечку поэтов, а выражалась, как в Рыбинске при посадке на поезд.
– Давай. А то ведь меня дома ждут, – бросала она отрывисто и жестко. Но я-то ее знал. Я видел, что вот-вот и она выдохнется. Еще и расплачется – как ни верти, а ведь виновата. И точно. Не прошло и получаса, как началась сцена – оба расклеились. Она плакала, я тоже был на подходе к скупой мужской слезе. «Что же теперь поделаешь, Олежек», – говорила она. «Как же ты могла так поступить?» – говорил я.
Плакать плакала, а уехать со мной в степи боялась. Женщина. Практицизм и реальность. Хранительница очага, пещера и звериные шкуры – ступай, муженек, говорят, к берегу пришло много рыбы.
– Перестань!..
Я уже совсем потерял голову. И к тому же стемнело. Но Галька вырвалась из моих рук. Не зажигая света, она кое-как навела порядок. Припудрилась. Осторожненько, чтоб опять не разлохматиться, поцеловала меня.
– Пока.
И цок-цок-цок каблучками. До чего ж дьявольская походка. Независимая. Хоть весь мир рухни. Такой я ее и любил.
* * *
Я остался один. Был выбор. Заночевать в этой авосечной лаборатории. Или же еще раз порадовать Бученкова и его тещу. Вот именно. Лечь на этом столе и спать, и чтоб в голову лезли всякие нехорошие сравнения.
Я лежал на спине, заложив руки за голову, – люблю эту позу. Темно и жутковато, даже уличная подсветка не чувствуется. И неясно, где я. В дороге? В кукуевских степях? Или просто в канаве? Однажды я замерз и спал в хлебе. Залез в зерно, в бурт, – только нос наружу. Господи, неужели ж я в Москве? Уже в Москве? Подумать только!
Я вспомнил о родичах и почти кубарем скатился со стола. Телефон в двух шагах.
– Здравствуйте. Это я…
Оказывается, они ждали моего звонка.
– Олег! Наконец-то!.. Мы уж и не знали, что подумать. Нам позвонили из какого-то отдела кадров…
– Да.
– Тебе правда нужно у нас прописаться?
– Да.
– Но пойми, Олег, у нас такой принцип – мы прописываем только временно. Тебя это устроит?
– Да. (Мне не нужна была их прописка, ни временная, ни постоянная. Мне б только Гальку увезти. Но кто знает, сколько мне придется торчать в этом авосечном заведении.) Да… Спасибо… Вполне устроит.
– Тогда ты поторопись. Потому что мы собираемся в Польшу – да, надолго. Работа, Олег. Года на два…
Это были милейшие и добрейшие люди. А сын у них был балбес. Его иногда звали Сынулей, славное имя.
И уж очень они были обеспеченные (хотя и добрые), уж очень говорливые и ласковые, уж очень сытые (но добрые!). Оно, может быть, и неплохо. Быть такими. Быть говорливыми и ласковыми. Но матушка моя твердила одно:
– Обращайся к ним, если уж совсем скверно. В самую последнюю очередь.
* * *
Ах, да. Я ведь должен был этим самым родичам кой-какой пустяк. Двадцать рублей. Еще со времен студенчества. Они, должно быть, уже и не надеялись, что я верну. Небось махнули рукой. Хотя кто его знает. Добрые и ласковые умеют долго ждать.
И ведь помнил про эти двадцать рублей. Память отличная. Но все собраться никак не мог. И ведь не первый раз эти штучки. Так и остались разбросанными по жизни долги столетней давности. Кому десять рублей, кому пятнадцать. Есть даже свежо хранящийся в памяти один рубль сорок копеек. То-то, должно быть, человек меня чихвостил. На возврат такой суммы нечего и рассчитывать. Бедолага. Я всегда ему сочувствовал. Так и хотелось сказать ему через расстояния и годы, что не в деньгах счастье.
* * *
Тем более что были и наоборот – те, что не возвращали мне. Через деньги мои мысли вдруг скакнули к еде – я почувствовал, что голоден. Притом зверски голоден. И что же мне делать?
Я стал бродить по лаборатории, натыкаясь в темноте на столы и шкафы. Я подумал, не водится ли у лабораторских старух каких-нибудь сухариков. Я стал шарить.
Меня так прихватило, что даже руки тряслись. Но нет. В шкафах пустота. Не те старухи. Не та жизнь… Я бродил в совершеннейшей тьме, потому что боялся включить свет.
Я трижды курил, но не помогало. Внутри гудело и болезненно ныло. Я рискнул выйти в коридор – и сразу же белым пятном в глубине коридора: холодильник! – у меня даже сердце екнуло. В холодильнике стерильная чистота, какие-то пробирки. Но в углу – бутылка коньяка. И тонкостенный химстакан. То, что надо. Я налил и выпил. Долил бутылку водой. Еще выпил. И снова долил водой. Завтра кто-то будет говорить, что, сколько ни переплачивай, московский розлив – не ереванский.
Ах как мне теперь курилось! Я курил медленными и вкусными затяжками. А соблазн был велик. И тогда я решительными шагами отошел от холодильника прочь. Настоящая сила воли. Взять и не выпить – это ерунда. Упражнение для слабаков. Вот ты попробуй выпить и остановиться – и больше не пить. Я это смог.
Я увидел девушку. Симпатичную. Она выносила какой-то технический мусор.
– Что вы здесь делаете?
– Работаю. – И она улыбнулась.
– А как вас зовут?
– Катя.