– Я еще не совсем решила. За единство… – (Маша выкатывает картофелины ложкой на тарелки.) – Наверное, за единство.
А Толя Сырцов, наливая нам и себе еще по полстакана, продолжает:
– Да, конечно, единство… Скорей всего единство, а завтра, как зайдем, как только запремся в кабинку, листочек трясущейся ручонкой перед собой положим, оглянемся на все четыре стороны и… скоренько, скоренько за НТВ!
И снова Петр Иваныч удивлен и негромко опять за свое:
– НТВ?.. Что-то я, право слово, такой партии не знаю. Отстаю от жизни.
Он толкает меня в бок:
– Есть такая?
Я только пожимаю плечами.
Мы не вмешиваемся – мы, гости, несем им некий мир. Для чего-то же нас зовут. (Остальное не наше дело!) Толя Сырцов, этот попивающий ядовитый эгоцентрик, уже четыре месяца как потерял работу в оркестре. Торговал в киоске газетами. Теперь просто собирает бутылки. А Маша потеряла редакторство в музыкальном журнальчике, который вдруг издох. И в другом журнальчике тоже потеряла. Вот тогда-то некий ее родственник, двоюродный Саша, и подсмеялся над их неуменьем. «Сказать?.. Сказать, что твой Саша тогда мне сказал?»
В Толе клокочет обида. Толя несколько раз затевал сказать «до конца», но мы с Иванычем так и не узнали уж-жасной сей реплики. Нет-нет, он не скажет, потому что щадит Машу…
Что за жизнь! Он, Толя, сам себе противен! Он бы и вовсе ушел из этого бездарного мира, но куда ему уйти? Некуда. Сиди здесь и поплевывай в сторону дуба (там умывальник) – и еще подначивай в сторону Маши! Нет-нет, он не скажет!..
Но и Маша ему не прощает, тотчас переводя разговор на развеселое пьянство на стороне, – да, да, красиво так погуляли! Да, да, позавчера! Когда мальчик Толик забыл где-то триста рублей и заодно потерял зубик в ночной драке. Верхний слева. Зато теперь он куда больше похож на эту свою блядь, кривозубую Гальку…
Я допиваю стакан и передергиваю плечами: у-уух!
Запущенные, отсыревшие полдачи, которые Маша и Толя никак не могут на лето кому-нибудь сдать, текущая крыша, немытая Галька, двоюродный Саша, двоюродный Паша, русские, евреи… вы нас… мы вас… Петр Иваныч и я слушали в охотку, пили винишко и знай похмыкивали. Это интересно, когда русские и евреи кроют друг друга открыто – без оглядки. С любовью, но без оглядки. Есть что послушать!
И у него, и у нее уже повторный брак. Уже знали, как терять. Так что держатся они до последнего. И однако она никак не умеет стать на сторону его интересов. И однако он – уже с утра недобр, с утра усталый, – и с красными глазищами! Скорей бы полстакана. Скорей бы усесться в саду и язвить… Чего не посвистишь? Или все высвистел? – хотелось спросить красивого и пьяненького озленного музыканта.
– Сидите, сидите, Петр Петрович, – удерживает меня Маша. – Доедайте! Куда это все со стола девать!
Маша как раз выставила нам еще кой-какой колбаски.
И Толя тоже:
– Сидите. Мы на гостях пока что не экономим.
– Да какие мы гости. Вечер уже!
Маша (мне) с улыбкой:
– Луна какая высокая, а? – И подмигивает. В поселке знают, что я люблю побродить лунной ночью.
Петр Иваныч, хороший гость, все-таки остается (допивать нашу бутылку), а мне хватило, мне пора.
В том-то и дело. Луна вовсю карабкается на небо. Меня уже забирает. Какие-то минуты я еще ерзаю на стуле, вроде как сейчас выпью белой и закушу. А затем, забыв поблагодарить хозяев, стремительно ухожу, почти убегаю – вдруг выскочив за калитку. (Где меня ждет мой уходящий поезд. Этот разлившийся лунный свет.)
Лида совсем томная:
– Знаешь. Я что-то наскучала. Ну и вообще… Давай сегодня помедленнее. Как сможешь помедленнее. Ладно?
– Я разве тороплюсь?
– Знаю, знаю. Но все равно… К дождю, что ли.
Женщина ближе к ночи всегда с какой-то новизной. (День в этом смысле скучнее.) Женщина обновляется то в жесте, то в слове, то в нечаянном желании. При том, что ночная обмолвка вовсе не ключ к каким-то скрытым ее обстоятельствам, просто живая женщина – как вода, волна за волной!
– Так? – спросил-сказал.
– Так-так. Хорошо… – сказала-похвалила.
Ее поощрение, это я сразу чувствовал. Ее молодость. Ее легкую усмешку.
– Так-так, – еще и еще похваливала она неспешный мой ритм.
Лишь отчасти мешал телевизор, там шли, кажется, уже последние предвыборные судороги. Но ведь негромко. (С убавленным звуком.) Да пусть его!.. Телевизор не мешает и не лишает нас запараллеленного удовольствия. Это известно. Как не мешает, скажем, плывущий пейзаж за чистеньким вагонным окном.
Лидуся меня потянула этак за плечо. И еще раз потянула. Той же рабочей рукой, что обнимала.
– Плечо чуть прими, – попросила непонятливого.
– Зачем? Хочешь видеть экран?
Да, она хотела видеть, хотела совмещать. У нее это получалось мило и просто. И даже честно. Лишало наши отношения напряженности. И завышенных, скажем, друг от друга ожиданий.
Отодвинув плечо, я еще сколько мог замедлил себя.
– Так-так. Хорошо, – одобрила.
Придерживаясь нарочитой ее сегодня медлительности, я испытывал, если честно, столь же медлительное удовольствие. Но старался. Неяркая радость мало-помалу обернулась неожиданной картинкой прошлого – когда-то давным-давно я (молодой) не мог выбрать направление в переходах метро. Метался туда-сюда между разделенными станциями. Между ветками – красной и синей. С ума сойти! Точь-в-точь, уверен, выбирает по жизни теперь она – мечется меж неизвестными ей станциями. Забавно, если поколения (мы с Лидусей) разнятся не временем, а лишь меняющейся суетой. Разнятся не наши молодости – разнятся лишь некие станции метро, из которых ни ей, ни мне уже не выбрать.
Пусть, пусть телевизор! Экранная голубизна в темноте – это наша свеча конца-начала века. Горела на столе. Ненавязчиво горела. Мы, впрочем, тоже ведь заняты самими собой, и что нам шумящий Жириновский… что нам Явлинский… Зюганов… Медведи… ОВРаги…
А меж тем дело у них, у спорящих, было всерьез. Так называемый «круглый стол», когда выступают сначала скучновато и по кругу, а потом выясняют отношения кратко и вразнобой. Кто с кем. Кто за кем. И кто – кого. Смещаясь корпусом (но не разрывая наших с Лидой медлительных объятий), я этак меланхолично потянулся к ним рукой.
Дотянувшись кончиками пальцев, щелк! – я вырубил спорщиков всех разом. Не чтобы совсем темно. А чтобы совсем тихо.
– Зря, – говорит Лида.
Ничуть не зря. За окном-то луна.
– Понимаешь, – улыбнулась. – Я загадала. На ком ты кончишь, за того проголосую.
А лунный свет так и лился! Лил себя. (Глаза охотно свыкались с колдовским сиянием.) И тишина.
Мы оба помолчали. Медленно так, слаженно трудились – уже счастливо и уже легко, как на втором дыхании. Как с горки идти.
– Зря выключил. Чем тебе мешали?