По ходу движения Олежка глянул в его всегда раскрытую (отсутствующую) дверь.
– Дед! – окликнул Олежка. – Дядя! Что это вы опять страдаете?
Старый Алабин, сидя на постели, только промычал:
– М-м.
И как был, одетый-обутый, повалился на постель, лицом в подушку. Старик постанывал.
Олежка еще разок окликнул – по имени-отчеству:
– Петр Петрович… Водочки, а? Или, может, чаю покрепче?
– М-м, – стонал тот лежа, уткнувшись в подушку.
Луна и любовь, похоже, его доконали, – Олежка лишь сонно улыбнулся – и вышел к последним ночным звездам.
А старик с очередным стоном поднялся. Включил зачем-то свет…
На обратном пути Олежка увидел в дверном проеме, что старикан раздевался. (Наконец-то.) Петр Петрович снял пиджак, брюки, снял и белую рубашку, бережно развешивая свое добро на плечики. А крепкий телом! – отметил Олежка.
Неугомонный старик загремел какой-то посудиной. Задвигался. И бормотал себе под нос: «Надо! Надо!..»
Олежка метнулся к нему:
– Дядя! Не сходите с ума! Не делайте этого!
Уже в который раз по приезде сюда Олежка уговаривал Петра Петровича принимать какое-нибудь всем известное лекарство от давления. (Если это давление!) Сейчас классные препараты! У гипертоников никаких же проблем! «Дядя! Стоп, стоп!» Сию же минуту он, Олежка, толкнется к крутым Крутовым.
К Крутовым – а можно и к соседям по даче слева, там своя пара живучих стариков – спросить таблетку легче легкого! «Это же дикость, дядя!» – выкрикнул Олежка, в недавнем прошлом – читающий солдат. И – замер.
Теперь правильнее было молчать. Так Олежке подумалось. Он не мог оторвать глаз. Он каждый раз замирал и не мог оторвать глаз при этом действе.
Старик, его дядя, его, можно сказать, дед, с опасной бритвой в руке уже восседал за столом, наклонившись над пустой белой тарелкой. Вид был торжественный. Вид был словно бы кому-то угрожающий. На миг старик сосредоточился. Раз – и решительным движением он надрезал левую руку у запястья. Пустил кровь.
– Средневековье! Дикость! – шепотом вскричал Олежка.
Он все выкрикивал про дикость – а старик рассуждал спокойно:
– Да, диковато. Это правда… Но мой дед (а твой, между прочим, прадед) так поступал.
– Твой дед, дядя, а мой, между прочим, прадед жил в прошлом… нет, уже в позапрошлом веке! Это всё были придурки. Представляю, какой это был мудак! Он наверняка верил в леших! в домовых!
– Неправда. Он не верил в нечисть, – отвечал старик, сливая кровь вялой струйкой.
В тарелке красного было на палец. Немного. Не так уж много. Старший Алабин показал глазами на бинт, и Олежка, спохватившись, перевязал ему руку… Продолжая бранить родного ему, но несомненно пещерного человека.
Петр Петрович выпроводил племянника из своей комнаты. Оставшись один, сразу лег. Он притих. Теперь-то он уснет.
Теперь-то я усну. Кровопуск действовал на меня лучше таблеток, и дело, конечно, не в дедах-прадедах. Таблетки я перепробовал. Они бы не удержали меня дома. Еще меньше они удержали бы меня в саду, вблизи Аниных окон. В какую-то минуту я бы шагнул через тот порог.
После кровопускания душа ныла. Но помаленьку.
Переживал он за меня! Олежка хороший парень. Но что-то в разговоре меня кольнуло. И я ему выразил. (Возможно, несколько напыщенно, но уж зато прямо.)
– Ты тоже – Алабин. Фамилию надо поддерживать.
Он только хохотнул:
– Фамилию?.. О чем это вы, дядя? Да кто в наши дни поддерживает фамилию!
В его смешке вновь послышалось нечто – вроде как грубоватый намек на родного дядю. Только-только так славно поддержавшего фамилию в психушке.
Но ведь мне нечего таить. Я открыт.
– Ты хоть знаешь ли заключение врачей обо мне?
– А?
– Заключение врачей не знаешь?
Он не знал. Я дал ему копию бумаги. То-то, мой милый!
Олег прочитал. Мне показалось, он разочарован. И врачами психушки отчасти разочарован (результатами их обследования) – и мной, вернее, моим столь скорым и свободным оттуда возвращением. Он, кажется, загрустил. (Уже было настроился носить мне передачи! Приятно же, когда дядю запрут на полгода.)
Это я так шучу. Это я так его поддразниваю. Он меня любит. Я знаю. Потому и поддразниваю его. Мы – родные.
В подробностях (и с удовольствием) я ему поведал, что как ни крутили, как ни вертели эти ершистые врачишки и даже сам Башалаев, а накрутить-навертеть мне лишнего так и не смогли. Слабо им.
– Ты понял?.. Я всего лишь неадекватен к жизни, мой мальчик.
Я отступил чуть в сторону, чтобы видеть его молодое лицо. Засмеялся – и внятно ему сказал:
– А кто сейчас адекватен?
На третью ночь луна забралась так высоко, что я на нее не смотрел. Я лег спать и решительно отвернулся к стене.
Луна выше – ночь светлее. Это так забирает!.. Это меняет мир. Меняет человека. Вот поэтому я лег, отвернувшись от всей лунной торжественности, и сразу же настроился на сон. Лицом к стене. Без размышлений… А потом вдруг встал, быстро оделся и вышел. Сначала к кустам боярышника. На тропу. А дальше тропа повела, ноги шли сами.
И надо же такому произойти в минуту моего там появления: единственное светлое окошко (в ее спальне) как раз погасло. Но вот что сначала!.. Сначала Аня к окну подошла, приблизилась и в заоконную темноту вгляделась. Я тотчас взволновался. Она смотрела. Она прилипла к окну на полную минуту, не меньше!
Однако, чтобы себя контролировать (урок Башалаева), я стал над собой и над своим воображением подсмеиваться. Подумать, мол, Аня подумала у ночного окна (иронизировал я), да только не обо мне, а о том битом маньяке. Которого она все еще боится. (Жалеет и боится.) О нем ее ночные мысли. А не о тебе, глупый старик!.. Так умело я себя осаживал. Бабец и луна. (Именно так, по-башалаевски.) Держал себя в узде – ирония, сарказм, все как надо. И я не понимаю, как это я опять направил туда шаги.
Я уже прошел калиткой. (Она подумала, подойдя к окну, все-таки обо мне…) Я уже обогнул дом, чтобы войти со стороны веранды. (Дверь там легкая, никакая.) Если ее муж уехал, машины нет. Но посмотрел ли я сквозь яблони в сторону их гаража? Вот этого я не помнил. (Ворота гаража в случае отъезда были бы слегка приоткрыты…)
Прихожая, как и в тот раз, мне показалась (при луне) огромной. Я повернул шаги сразу к спальне и, чуть робея, приостановился. Но луна так сияла! Разбрызгивала!.. Отвага и любовь переполняли мое старое сердце.
Я стоял на предпороге. Нет, я уже шагнул: стоял в трех, что ли, шагах от ее постели.