– Когда вы с ума сойдете – вот когда нас «Николай» обгонит, – резко обрывает его Никандр Иваныч, незаметно подошедший сзади. – «Николай»-то теперь еще у Варнавина, а у нас и свисток сейчас. Эй, подавай первый свисток… А вы – ежели ехать желаете, пожалуйте, берите билет… А то тут вам тереться, народ смущать, нечего. Шаромыжники вы, вот что!..
– Петерсоновский это… Подосланный, – говорят между собой матросы. – Шею бы намять по-настоящему… Не отбивай потому что…
– Теперь скоро? – спрашиваю я.
– Как же не скоро, когда уж и свисток дали.
– А на гору, – испытываю я опять, – сходить успею?
– На гору?.. На гору успеете. У нас ведь не как у других, что дадут три свистка да и отчаливают. Мы еще после трех свистков тревожные подадим, чтобы наши пассажиры сходились.
И затем, помолчав, прибавляет:
– Конечно, господин, по такой реке, такие и пароходы. А что у нашего ход не хуже, чем у «Николая», это я вам могу вполне утвердить…
Меня, впрочем, нисколько не пугают инсинуации тайного агента сопернической компании. Я никуда не тороплюсь. Я люблю проселочные дороги, тихо плетущуюся лошадку, наивный разговор ямщика под шум березок, захолустные, лесом поросшие речки. Еще с ранней юности остались у меня в памяти обрывки стихотворения какого-то неизвестного мне автора, который жаловался, что уже исчезла поэтическая езда на долгих… Теперь уже и по нашим дорогам:
…Летит французский дилижанец
По немецкому шоссе.
Ныне пробил уже и час дилижанса… Всюду бьет в уши свисток, грохочет машина, – и «немецкий дилижанец» тоже теряется позади, на пройденном пути, затягиваясь романтическим туманом прошлого… Все мы немного романтики… мы, русские, не менее, а быть может, и более других. Говорят, у нас нет прошлого!.. Так что же! Того, что от нас уходит, жаль еще более: туман еще таинственнее и гуще…
Как бы то ни было, мне, например, нравятся из железных дорог – узкоколейные, вроде Костромской, где кондуктора на полустанках бегают по лесу, собирая разбредшихся пассажиров, а из судоходных рек – такие, как Сухона, в которой по временам так и кажется, что пароход расплещет ее всю своими колесами, или милая красавица Ветлуга, с ее кудрявыми берегами и пароходиками, вроде «Любимчика». На остановках они тыкаются носом прямо в берег, точно сонная рыба, а в темные туманные ночи стоят и дремлют, зачалившись с кормы и носа за береговые ветви. Меня всегда тянет на уездные тракты и проселки, по которым так привольно, так мягко идти с котомочкой за спиной, или к мелким речкам с их тихой красой, с их лесами и неожиданностями. Но теперь, кроме этой общей бескорыстной симпатии, – передо мной рисовалась и некоторая более определенная цель.
2
В дремучих лесах Семеновского уезда, по Керженцу и по другим лесным речкам тихо угасает старый «раскол», и доживают последние дни пустеющие древлеправославные скиты. Разоренные умелой рукой литератора-чиновника П.И. Мельникова, который очень хорошо описывал их, но разрушал еще лучше, – они не имели уже силы возродиться в других местах и при других обстоятельствах. Ударил последний час скитской жизни. Бывали и прежде тяжелые времена. Описывали тогда мало, но разоряли гораздо основательнее: от скитов по временам оставались одни головешки, и, долго спустя по уходе никонианской силы, пробираясь по лесным тропкам, «верные» творили над пепелищами надгробное рыдание и отрывали под пеплом обугленные кости. И все-таки те скиты не умирали, а возрождались вновь, унося в глубь лесов, в тихие пустыни новую страницу о благолепной смерти еже за веру скитских отцов и матерей. Кто-нибудь из уцелевших сооружал дальнюю келейку, около безмолвного «езера», «гору точию сожительницу и ручей соседа избравше». Проходили годы – и пустынное «езеро» оглашалось унылыми и скорбными напевами, а гора покрывалась кельями нового скита.
Не такова судьба семеновских скитов после мельниковского нашествия. Разоренные, так сказать, на самой заре русского обновления, в такое время, когда общее гонение «за веру» видимо должно было потерять свою силу, они не имели уже опоры в общих условиях. Слабело гонение, слабела и ревность противления. Скитские здания стоят и до сих пор; но большинство скитниц разбрелись, повышли замуж, потонули «в миру», и только немногие ветхие старицы доживают последние дни среди запустения.
– Да что… ребятишков много подкидывали, – сказал мне как-то один из соседей бывших скитов на вопрос о том, жалеют ли они о прошлом… – Известно уж, – в монастырях-те всего бывает… – И он равнодушно хлестнул свою лошаденку…
Тем не менее, очень вероятно и даже наверное – есть немало людей, с озлоблением и горечью вспоминающих о «разорении» скитов. Сами старицы уже сложили песни, в которых звучит трогательная тоска о невозвратимом прошлом.
У нас были здесь моленны, они подобны были раю…
У нас звон был удивленный, удивленный звон подобен грому…
В рощах птицы распевали, соловьи нас утешали…
О, прекрасный ты наш раю, прелюбезный драгой скит,
Нам в тебе уж не живати, святые службы не стояти,
Тихие радости не видати…[2 - Записано А. С. Гациским со слов одной старицы в Семеновском уезде.]
Так вот мне и захотелось посетить эти тихие лесные пустыни, где над светлым озером дремлет мечта народа о взыскуемом невидимом граде, где вьется в дремучих лесах темный Керженец, с умершими и умирающими скитами…
3
Наконец, часа в два, в самый жар, когда даже река, казалось, изнемогала и томилась под палящими лучами июльского солнца, наш «Любимчик» отчалил от пристани и тихо двинулся против течения Волги.
Верстах в семи, у Покровского, поворот в устье Ветлуги. «Любимчик» долго шлепает колесами и бьется на быстрине под яром, и по временам кажется, что вот-вот быстрое течение унесет его обратно в Волгу; но он все-таки справляется, выходит на ровный стрежень Ветлуги, и Козьмодемьянск, на Волжских горах, выплывает из-за синеватого тумана далеко справа, то скрываясь, то исчезая, по мере того как мы вьемся по «кривулям» Ветлуги.
Население нашего пароходика демократично. Первый класс почти совершенно пуст. По временам только из него появляется какой-то господин в синей сибирке тонкого сукна, в шелковой косоворотке и лакированных сапогах, с очками на носу. В каюте его угнетает почетное одиночество, но на палубе он напряженно ищет подходящей компании. Во втором классе заняты все места: кроме меня и двух моих племянников здесь едут все мелкие лесные торговцы, и разговоры идут о неудавшемся сплаве и плохой лесной ярмарке.
– Ну что, как растоварились?
– Ничего! Осталось еще тысяч на пять. Так полагаю, что у меня разовьется. А у вас?
– Плохо.
«Разовьется» – это картинное выражение означает, что плоты, стоящие теперь на песках у Козьмодемьянска, будут куплены, и по сотне, по две бревен разойдутся по течению реки.
Вся эта публика очень быстро знакомится друг с другом. В жителях Приветлужья, вообще, очень много добродушия, и даже в этих лесных хищниках, не кладущих охулки на руку, я замечаю какую-то особенную, специфическую складку в лице, какую-то вялую мягкость и добродушие. Эту особенную складку я вижу и у старика-торговца, с первых же слов предлагающего мне отведать его рыбы, и у его сына, и у молодого дьякона, едущего с женой в один из приходов по верхнему течению Ветлуги, и у красавицы в голубой косынке и шитой узорами сорочке. Она пьет чай в компании с однодеревенцами-бурлаками и с добродушной улыбкой на красивых полных губах отражает их простодушные и не особенно тонкие любезности.
Наверху, впереди, расположилась партия бурлаков. Этим общим названием обозначают теперь плотовщиков, которые в течение всей навигации снуют взад и вперед, как тучи насекомых, вылетая из боковых речек – Унжи, Керженца, Ветлуги, Мологи – на своих плотах и затем подымаясь кверху для нового сплава. Нет на Волге людей, которых бы так много ругали и которые бы так много отругивались сами, как эти плотовщики. Ругают их капитаны в рупор, когда они загораживают плотами стрежень, ругают кассиры на обратной путине, на пристанях, где они торгуются самым невозможным образом, с божбой, с молениями, с проклятиями за каждую копейку; ругают на пароходах, куда их принимают, после торга – чохом, артелями и тычут куда попало, между товаром. Вообще бурлак – это наиболее многочисленное, более всех отягченное трудом и наименее ценимое детище, пасынок матушки-Волги.
Здесь, на родной Ветлуге, на своем собственном ветлужском пароходе, они чувствуют себя хозяевами. К «Любимчику» они относятся с насмешливым пренебрежением и нередко дают со своего места наставления команде.
– Не туды держишь… Вороти к яру.
– Эх-ма! За чужую заедешь…
– Не ваше дело там, молчать! – кричит капитан из отставных солдат, а сам тихо обращается к лоцману:
– В сам-деле, вороти правей. Ай не видишь?
«Заехать за чужую» – это значит зайти в рукав вместо главного русла. Ничего не может быть позорнее для команды! С нашим «Любимчиком» – увы! – это случалось раза два, – и оба раза он конфузливо выбирался «из-за чужой» под градом острот своих пассажиров и с берега.
– Эй, капитан! – кричит широкоплечий бурлак-ветлугай, – у тебя, гли-кося, там скрипит что-то в машине. Ожалось чего-нибудь.
– Учи! Плоше тебя, что ли!
– Да ведь скрипит, ровно не слажена соха.
Пароход действительно скрипит, как простуженный.
– Ты вон в телеге едешь, и то, небось, скрипит, – возражает капитан.
– В телеге? – хохочут бурлаки. – Да мы бы, твое степенство, в телеге бы теперь где уже были…
Капитан все-таки посылает в машину, и через некоторое время «Любимчик» подходит к яру, пассажиры выходят по доскам на берег, а команда облепляет со всех сторон бока, руль, крылья парохода, где-то стуча молотками, что-то прилаживая.
Трогаемся опять…
Солнце садится, река начинает темнеть, и «кривули» плавно, одна за другой, убегают назад. На нижней палубе спят где кто сумел устроиться; у нас во втором классе – невыносимая жара, так как к нам идет весь жар от машины.
Женщин у нас нет, и потому лесные торговцы, тяжело дыша, с раскрытыми ртами, спят почти без одежды.
Я выхожу на верхнюю палубу.
Тихий вечер бежит над Ветлугой. Приятно обдает прохлада. Звезды мерцают в легком тумане, луна чуть-чуть вырезывается тоненьким серпом над тучей, которая тяжело подымается из-за лесов. Каждый день где-нибудь служат молебны над иссыхающими от жары полями, и каждый вечер встает на безлунном небе такая же туча и стоит на нем обманчивым призраком; наутро она исчезает, не оставляя даже росы на траве. Сегодня она тяжелее; легкий туман чувствуется в воздухе; где-то горят леса, и дымная пелена, весь день клубившаяся на горизонте, стелется по небу, как бы отяжелев от сырости. Есть что-то раздражающее в этих намеках на дожди среди томительного удушья.