Оценить:
 Рейтинг: 0

Толсты́е: безвестные и знаменитые

Год написания книги
2020
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 19 >>
На страницу:
2 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Можно предположить, что юный граф не мог смириться с тем, что он не первый по успеваемости среди студентов не столь высокого происхождения, как у него. Более подходящим местом для получения образования был бы для него московский Императорский лицей, основанный в память Цесаревича Николая, старшего сына Александра II. Дети из знатных семей, окончившие это привилегированное учебное заведение, получали те же права, что и выпускники университета: при поступлении на государственную службу им присваивались чины от коллежского регистратора до коллежского секретаря. Но так уж распорядилась тётушка, Пелагея Ильинична Толстая, дочь казанского губернатора, взявшая на попечение пятерых детей, оставшихся сиротами после смерти её брата, Николая Ильича. И всё же – зачем нужно было уходить из университета? Помимо образования, учёба даёт возможность общения с интересными людьми, а Казанский университет славился в то время своими преподавателями и выпускниками.

Причину отказа от продолжения учёбы узнаём, прочитав дневник Толстого. Первая запись, сделанная 17 марта 1847 года, гласит:

«Вот уже шесть дней, как я поступил в клинику, и вот шесть дней, как я почти доволен собою. Les petites causes produisent de grands effets [маленькие причины приводят к серьёзным последствиям]. Я получил Гаонарею [гонорею] <…> от того, от чего она обыкновенно получается; и это пустое обстоятельство дало мне толчок, от которого я стал на ту ступень, на которой я уже давно поставил ногу».

Да это даже не толчок – это удар, от которого не всякий юноша оправится. Сведущие люди утверждают, что с этой болезнью имели несчастье познакомиться и другие литераторы, в частности, Антон Чехов и Владимир Маяковский. Однако с ними это случилось уже в зрелом возрасте, а тут восемнадцатилетний юнец оказывается в столь неприятной ситуации. Понятно, что потомственный аристократ, подхвативший «интересную» болезнь, стал бы причиной для насмешек. Единственный выход для него – покинуть университет.

Уже через месяц после откровенного признания появляется запись в дневнике о намерении получить необходимые знания самостоятельно: изучить весь курс юридических наук, практическую медицину и часть теоретической, французский, русский, немецкий, английский, итальянский и латинский языки, сельское хозяйство, историю, географию, статистику, математику. Более того, Толстой намерен сформулировать правила, регламентирующие его собственное поведение, написать диссертацию, а также достигнуть высшей степени совершенства в музыке и живописи. Надо признать, что в столь юном возрасте составление подобных планов – весьма распространённое занятие. Другое дело, что, как правило, они так и остаются только на бумаге.

Оставив университет, Толстой возвратился в Ясную поляну, где намерен был заняться самообразованием. Однако его усердия надолго не хватило – соблазны одолевали юношу, он забросил свой дневник и уже 13 февраля 1849 года пишет брату Сергею из Петербурга:

«Я знаю, что ты никак не поверишь, чтобы я переменился, скажешь: "это уж в двадцатый раз, и всё из тебя пути нет", "самый пустяшный малый", – нет, я теперь совсем иначе переменился, чем прежде менялся; прежде я скажу себе: "дай-ка я переменюсь", а теперь я вижу, что я переменился, и говорю: "я переменился". Главное то, что я вполне убежден теперь, что умозрением и философией жить нельзя, а надо – жить положительно, т. е. быть практическим человеком. Это большой шаг и большая перемена, ещё этого со мной ни разу не было».

Казалось бы, тот самый «толчок» заставил Толстого сделать правильные выводы. Но есть подозрение, что в этих строках Толстой пытается убедить не столько брата, сколько самого себя, что встал на путь исправления, и к прошлому не может быть возврата. Сомнение вызывает его просьба: «мне деньги как можно больше нужно, во-первых, чтобы жить здесь, во-вторых, чтобы расплатиться с долгами в Москве». В том же письме Толстой пишет о планах сдать экзамен и поступить на службу, но в это слабо верится. А вот что он написал в дневнике через два года, 8 декабря 1850 года:

«Пустившись в жизнь разгульную, я заметил, что люди, стоявшие ниже меня всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не моё назначение. Может быть, содействовали этому тоже два толчка. Первое – проигрыш Огарёву, который приводил мои дела в совершенное расстройство, так что даже, казалось, не было надежды поправить их; и после этого пожар, который заставил невольно меня действовать. <…> Одно мне кажется, что я стал уже слишком холоден. Только изредка, в особенности когда я ложусь спать, находят на меня минуты, где чувство просится наружу; то же в минуты пьянства; но я дал себе слово не напиваться».

Тут уже целых два толчка – карточный проигрыш и пожар в Ясной поляне, случившийся ещё в октябре. Пора бы уже взяться за ум, сделав правильные выводы, однако Толстой остаётся в плену прежних увлечений. В итоге он оказался на грани разорения, поэтому через месяц в дневнике появляется следующая запись, сделанная в Москве – видимо, жизнь в Петербурге ему уже не по карману:

«Чтобы поправить свои дела, из трёх представившихся мне средств я почти все упустил, именно: 1) Попасть в круг игроков и, при деньгах, играть. 2) Попасть в высокий свет и, при известных условиях, жениться. 3) Найти место выгодное для службы. Теперь представляется ещё четвёртое средство, именно – занять денег у Киреевского».

Скорее всего, здесь речь идёт о Николае Васильевиче Киреевском, дальнем родственнике Толстых. Отставной кавалергард, владелец значительного состояния жил в своём имении Шаблыкино, в окружении многочисленных гостей предаваясь праздности и любимому занятию – охоте. В 1859 и в 1865 году Толстой, тоже страстный любитель охоты, бывал в Шаблыкино, что располагается близ города Карачева Орловской губернии, а сам Киреевский в 1850 году наверняка наезжал в Москву – не всё же прозябать в глуши. Здесь они и познакомились – за карточным столом или во время дружеской пирушки.

Вероятно, денег удалось добыть, а в остальном всё весьма прискорбно – по-прежнему Толстой не в силах следовать составленным им правилам, и только кается, и кается:

«У Горчакова солгал, ложь. В Новотроицком трактире (мало fiertе) [«мало гордости» – видимо, опять напился], дома не занимался английским языком (недостаток твёрдости). У Волконск[ого]. был неестествен и рассеян, и засиделся до часу (рассеянность, желание выказать и слабость характера). <.>.. Встал поздно от лени. <…> До Колымажного двора не дошёл пешком, нежничество, ездил с желанием выказаться, для того же заезжал к Озерову. Не воротился на Колымажный, необдуманность».

Хочется написать: вот если бы не было этого самокопания, этих попыток держать себя в узде, возможно, Толстой погиб бы где-то на дуэли или спился, или потерялся в недрах какой-то канцелярии – и тогда не появился бы в России замечательный писатель. Однако вовсе не покаянные записи в дневнике заставили Толстого выйти из порочного круга. Брат Николай настоял на том, чтобы Лёва отправился вместе с ним на Кавказ и поступил на службу в армию. Именно там, за неимением привычных развлечений, будущий классик всё свободное время стал отдавать литературному труду – сначала дописал «Детство», начатое ещё в Ясной Поляне, затем продолжил свои литературные опыты, основанные на впечатлениях детства и юности.

Любопытно, что рукопись «Детства», отправленную в журнал «Современник» в 1852 году, Толстой подписал инициалами «Л.Н.Т». То ли не хотел «осквернить» репутацию представителя знатного семейства отказом или даже насмешкой неучтивого редактора, то ли рассчитывал получить объективную оценку своего труда и литературных способностей. К счастью, Николаю Алексеевичу Некрасову понравилась рукопись неизвестного автора и вскоре «Детство» опубликовали. Одобрительные высказывания профессиональных литераторов стали подтверждением того, что Толстой на правильном пути, и он продолжал писать. После начала Крымской войны Толстой участвовал в сражениях на территории Валахии, а затем оказался в Севастополе. В результате на свет появились «Севастопольские рассказы», которые имели успех у публики, прежде всего, потому что тема была очень актуальная.

И всё же непонятно, с чего бы это юный Лёва стал писать? Речь, прежде всего, о дневниках, с которых началось его увлечение литературным творчеством. Наверняка в университетской клинике с книгами не было проблем – читай и набирайся сил. Так что версию, будто это увлечение возникло от безделья, убедительной нельзя признать. Но кто же ему посоветовал взяться за перо? Можно предположить, что юноша так тяжело переживал случившееся с ним несчастье, что врачи призвали на подмогу специалиста по психическим заболеваниям. И вот что он мог посоветовать пациенту:

«Возьмите в руки перо и изложите на бумаге все ваши переживания, всю боль. Попробуйте разобраться с тем, что с вами происходит. Лучше вас никто этого не сделает, даже дипломированный психиатр. Поверьте, стоит вам начать писать, как в самом скором времени почувствуете, что боль куда-то отступает. Чем больше будете писать, тем легче станет на душе. Однако не слишком увлекайтесь самобичеванием. Гораздо полезнее для вашего здоровья описать всё так, будто это случилось не с вами, а с кем-нибудь другим – так поступают многие писатели. Нет иного способа избавиться от душевных мук, от угрызений совести, как мысленно переложить это на кого-нибудь другого. В данном случае, на плечи выдуманного вами человека. Вот он теперь и будет мучиться».

Конечно, юный Лёва поначалу не помышлял о том, чтобы стать писателем. Взявшись за дневник, он описывал лишь собственные ощущения и строил планы, как преуспеть в борьбе с самим собой. Но убедившись, что следовать этим планам ему не удаётся, а бесконечные покаяния, признание душевной слабости не приводят к нужному результату, вспомнил о рекомендациях врача. Тогда-то в его дневнике появились первые отрывочные воспоминания, описания впечатлений от встреч с разными людьми. А затем Толстой и в самом деле стал получать удовольствие от творчества – всё точно так, как предсказал ему когда-то врач.

Возможно, если бы Толстой в юношеские годы был пай-мальчиком, он в итоге стал бы заурядным чиновником, или так и остался небогатым помещиком, или сделал бы военную карьеру – примеры таких биографий можно найти и графских, и в княжеских семьях. Но чувство вины за то, что успел когда-то натворить, преследовало Толстого даже в зрелые годы и требовало покаяния. Вот что он написал в своей «Исповеди»:

«Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэль, чтоб убить; проигрывал в карты, проедал труды мужиков; казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяние всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал».

Сознание порочности своей натуры побудило его к поиску причин – Толстой «препарировал» свой характер, пытаясь разложить его на составляющие и понять, чем вызваны те или иные поступки. Кто знает, может быть, так и не смог в этом разобраться, но опыт самоанализа помог ему, когда потребовалось описать художественными средствами характер героев своих произведений. Один из его современников, Сергей Андреевский, писал:

«Выступая в печати со своим психологическим анализом, Толстой рисковал быть непонятым, потому что, наполняя свои страницы длинными монологами действующих лиц – этими причудливыми, молчаливыми беседами людей "про себя", наедине с собою – Толстой создавал совершенно новый, смелый приём в литературе».

Толстой и в самом деле «рисковал быть непонятым», поскольку ему не всегда удавалось в нескольких фразах передать душевное состояние человека, найдя выразительный художественный образ, подходящую метафору. Отсюда его многословие, когда описание малозначительных событий или обоснование поступков персонажей романа занимали несколько страниц. Толстой и сам был не в восторге от своих творений – об этом он сообщил Афанасию Фету в январе 1871 года:

«Невероятно и ни на что не похоже, но я прочёл Ксенофонта и теперь ? livre ouvert читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения. Жду с нетерпением случая показать кому-нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной, вроде «Войны», я больше никогда не стану. И виноват и, ей-богу, никогда не буду».

Но выгода от толстых романов несомненна, поскольку издатели платят автору «построчно». К тому же не всякий читатель способен с первого раза понять мысль писателя – ему надобно всё растолковать, желательно, повторить не один раз, только тогда можно рассчитывать на интерес широкой публики к его произведениям. Читатель как бы вслед за автором влезает в шкуру персонажа и словно бы сам всё переживает – такое растянутое во времени переживание читателю гораздо привычнее и понятнее, чем ощущения, возникающие, например, при чтении текстов непревзойдённого мастера метафоры Юрия Олеши. Поэтому этот «смелый приём» надо признать во всех смыслах весьма удачной и прибыльной находкой.

В современной русской литературе у Толстого немало в той или иной степени успешных подражателей, сочиняющих толстые романы, однако многописательство Дмитрия Быкова оставляем за скобками, так же как и его бездарную попытку соединить в себе писателя а ля Лев Николаевич и поэта а ля Алексей Константинович. Да и Алексея Николаевича из него не вышло – как по причине отсутствия таланта, так и из-за того, что журналист возомнил себя политиком.

Итак, с истоками вроде бы разобрались, но что же стало стимулом для невиданного трудолюбия? Писать по двадцать страниц в день добротным литературным языком, что не исключало правок, – это никак не объяснить советом психиатра. Напротив, переутомление чревато неприятными последствиями, вредными для психики любого человека. Что же заставило так рисковать? Объяснение находим снова в дневниках – в записи, сделанной 20 марта 1852 года, ещё до того, как Толстой был признан талантливым писателем:

«Сколько я мог изучить себя, мне кажется, что во мне преобладают три дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие. <…> Эта страсть [тщеславие] чрезвычайно развита в наш век, над ней смеются; но её не осуждают; потому что она не вредна для других. Но зато для человека, одержимого ей, она хуже всех других страстей, она отравляет всё существование. Исключительная черта этой страсти, общая проказе, есть чрезвычайная прилипчивость. Мне кажется, однако, что, рассуждая об этом, я открыл источник этой страсти – это любовь к славе. Я много пострадал от этой страсти – она испортила мне лучшие года моей жизни и навек унесла от меня всю свежесть, смелость, веселость и предприимчивость молодости».

Толстой здесь не совсем прав – видимо, способность анализировать характеры и делать правильные выводы пришла к нему гораздо позже. Стремление к славе доныне остаётся важнейшим стимулом для самозабвенного труда писателя, особенно если учесть нищенские гонорары, которые российские издатели выплачивают авторам, за исключением нескольких, особо плодовитых и востребованных. Другое дело, что не всякий человек способен без последствий выдержать «трубный глас» фанфар – иногда это приводит к необратимому изменению личности.

Борис Эйхенбаум в книге «Творческие стимулы Л. Толстого» попытался оправдать своего кумира, как бы дезавуировав его признание:

«На деле это было, конечно, не простое тщеславие, которым страдают мелкие натуры, а нечто гораздо более сложное и серьёзное. Это было ощущение особой силы, особой исторической миссии».

Безусловно, желание защитить Толстого от злобных наветов заслуживает уважения, однако «миссия» тут явно ни при чём. О своём высоком предназначении Толстой стал задумываться уже гораздо позже, когда, с одной стороны, достиг зенита славы и обеспечил материальное благополучие семье, а с другой – стал сомневаться в том, что его литературные труды могут способствовать совершенствованию общества и человеческой природы. На самом деле, в признании Толстого очевиден признак слабости, которую он позже приписал Андрею Болконскому в «Войне и мире»:

«Как ни дороги, ни милы мне многие люди – отец, сестра, жена, – самые дорогие мне люди, – но, как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать».

Слаб человек, он жаждет славы, даже если для этого нет ни малейших оснований. Довольно часто люди просто считают себя выше остальных, не собираясь представлять какие-либо аргументы. Однако Толстой писал не только для того, чтобы доказать своё право на всеобщее признание, но и потому что уже нельзя было остановиться. Иначе возникло бы ощущение никчёмности. Своё пока что ничем и никем не подтверждённое превосходство, Толстой пытался отстаивать и в спорах. Вот что поведал Фет:

«С первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого».

Да, характер у Толстого был ещё тот! Впрочем, такое поведение вполне естественно для человека, намеренного доказать своё превосходство любым путём, даже доводя собеседника до белого каления. Однако несдержанность Толстого в спорах можно расценить и как признак слабости, неуверенности в своих силах. Его язвительность – это лишь способ защитить себя от унижения, вызванного тем, что оппонент высказывает более аргументированные соображения, которые Толстой не в силах опровергнуть и потому вынужден прибегать к запрещённым приёмам, надеясь вывести оппонента из себя, заставить ошибиться или отказаться от продолжения спора.

О том же сообщал Дмитрий Григорович:

«Какое бы мнение ни высказывалось и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное и начать резаться на словах. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника. Таким представлялся мне Толстой в молодости. В спорах он доходил иногда до крайностей».

Эти слова лишь подтверждают ранее сделанные выводы. Согласиться с чужим мнением – для Толстого это означает поражение. Истина его волнует меньше всего, поскольку в его понимании признанный писатель обязан всем навязывать своё мнение. Он должен управлять толпой своих читателей, иначе рано или поздно его свергнут с пьедестала. Он должен быть выше всех, иначе усомнится в необходимости продолжать дело, которому намерен посвятить всю жизнь. Поэтому и сам доходил иногда до крайностей, и вынуждал к этому других. Вот что Толстой написал в дневнике 25 июня 1861 года:

«Замечательная ссора с Тургеневым; окончательная – он подлец совершенный, но я думаю, что со временем не выдержу и прощу его».

Иными словами, Толстой по-прежнему уверен в собственной правоте, непогрешимости и не намерен извиняться, если в чём-то был неправ, если в азарте спора был излишне язвителен по отношению к своему противнику. Он способен лишь на то, чтобы с высоты своего положения простить заблудшего коллегу.

Судя по всему, будучи уже в ореоле славы, Толстой окончательно утратил интерес к поискам истины в спорах и по серьёзному поводу предпочитал не дискутировать с коллегами-литераторами и другими людьми своего круга. Именно так должен рассуждать известный писатель, учёный или политик – что толку аргументированно отстаивать собственное мнение, если можно настоять на своём, не утруждая себя анализом слов оппонента. К тому же, это поможет сохранить здоровье.

Однако прав был Эйхенбаум – не стоит придавать большое значение тщеславию Толстого, несмотря на его откровенное признание. Действительно, помимо стремления к славе, у Толстого был ещё один стимул для того, чтобы писать и писать не покладая рук – это желание поправить состояние своих финансов и обеспечить благополучие семьи. Вот что он записал в свой дневник 5 августа 1863 года, через два года после женитьбы и через месяц после рождения первого ребёнка:

«Я пишу теперь не для себя одного, как прежде, не для нас двух, как недавно, а для него».

А в «Исповеди» 1882 года читаем ещё более откровенное признание:

«В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал».

Не правда ли, загадочная фраза. С одной стороны, Толстой признаётся в собственном тщеславии и корыстолюбии, а с другой – по сути, утверждает, что приписывал персонажам своих произведений не самые лучшие свои черты. Примером могут служить приведённые выше слова Болконского о жажде славы любой ценой. Но в том-то и дело, что, «показывая дурное», Толстой предлагал читателю то, что есть в реальной жизни. Абсолютно хорошие и абсолютно дурные люди бывают только в сказках для детей. Так что некоторые малопривлекательные черты характера, несомненно, пошли ему на пользу при создании и «Анны Карениной», и «Войны и мира» – в своих героев он вкладывал частицу самого себя, во многих случаях используя alter ego, с которым продолжал бороться всю жизнь, хотя и без особого успеха.

Но вот что странно – в «Исповеди» Толстой писал, что «скрывал хорошее», а в «Записках христианина», написанных в том же 1882 году, утверждал, что не понимает разницы между добром и злом:

«Я таким нигилистом прожил 35 лет, <…> я написал в поучение русских людей 11-ть томов сочинений, за которые, кроме всякого рода восхвалений, получил тысяч полтораста денег, <…> я убедился, что не только ничему не могу учить людей, но решительно сам не имею ни малейшего понятия о том, что я такое, что хорошо, что дурно».
<< 1 2 3 4 5 6 ... 19 >>
На страницу:
2 из 19