А шинкарь не падал, держался. Он изогнулся нелепо, обхватил шею разъяренного коня. Ноги всадника то болтались, то прижимались к бокам лошади. Фарида не выдержала. Все покатывались со смеху, а она метнулась на сторожевого жеребца, понеслась вслед мученику.
Вскоре они вернулись из степи мирной рысцой… конь о конь, оживленные. Шинкарь, правда, был чуточку бледен. И с коня он сойти не мог. У него от пережитого страху подкашивались ноги. Братья Яковлевы сняли Соломона с коня, как ребенка. Его посадили с почетом на атаманов камень. Меркульев улыбнулся хитровато и срезал булатом под самый череп огромный клок волос. На голове шинкаря образовалась лысина. Хорунжий насмешливо похлопал Соломона по плечу:
– Держись, казак, атаманом будешь!
И загуляла станица. Но цены на вино шинкарь после глума повысил. Решали казаки за вином и дела. Утвердили Матвея Москвина войсковым писарем. Хана Ургая и Мурзу присудили отпустить в орду без вредительства. За выкуп: семь тысяч баранов, двести пластов верблюжьей кошмы и триста возов руды медной. Потребна была руда для пушек.
Цветь восьмая
Железо рдело в горне, отпыхивались загнанно меха. Ермошка взмокрел, приустал, но вскидывал кувалду бодро, бил часто, точно и сильно. Бориска держал огонь: качал воздух. Ему было за всех тяжелей. Кузьма поковку клещами сжимал, ловко ее перевертывал, дакал молотом малым, показывал удар бойцу большому. На всю станицу пела кузня. Дзинь-дзун! Дзень-дзон! Дзинь – это кузнец Кузьма. Дзун – это молотобоец Ермошка. Дзень – это смекалка, замысел. Дзон – это сила, воплощение!
И выходили юницы, девки, бабы и казаки из хат, землянок, добротных изб послушать звонницу кузни. Пронзительно и призывно поет наковальня, когда куется сабля, булат. Плачет радостно, по-девичьи, железо при рождении серпа и косы. Заливаются смехом задорным молоты от подковы. Стонет глухо и подземно округа при обмятии заготовки для смертоубойной пищали. Разными голосами поет кузня-матушка, кузня-оружейница. Таинственны и непостижимы иногда ее рыдания, клики, стоны, туканья суетные и глаголы велеречивые.
Дуняшка Меркульева хорошо понимала язык кузни. Вот нырнул в воду с лебединым шипом дзинь-дзун. И зазвучало серебряно дин-дон, дин-дон! Острогу для зимнего подлёдного битья осетров заостряет кузнец. А молотом бьет Ермошка. У него наковальня молодо заливается звоном, зовет ласково. В кузне окромя покручников многие казаки часто тешатся. И всех Дуняша с закрытыми глазами издали по звучаниям уличает. Когда Микита Бугай за молот берется, по земле дрожь. У Емельяна Рябого звуки грубые, рыкающие. От Устина Усатого ленивостью веет. Нечай силой напорист, но недолговечен. Богудай Телегин надоедлив могутностью. Матвей Москвин – говорлив и хвастлив перекликами железными. Тихон Суедов хитрит, выспрашивает, выведывает. Илья Коровин ломает рукояти молота, наковальню может расколоть. А не вливается мудрость в железо. И нет в перезвонах у него веселья, весны.
– Баста! – выдохнул кузнец, увидев Дуняшку.
Ермошка бросил молот, наклонился, окунул голову в корыто с водой. Сел обессиленно на чурбан у клети с углем. Бледнолицый Бориска вышел, шатаясь, на ветер. Возле кузни ползала на четвереньках и ела солоделую бзнику чумазая Глашка.
– Отец мой призывает старшину, Кузьма Кузьмич, – вымолвила Дуняша, – кланяясь, держась пальчиками за подол алого сарафана.
– Вострая надобность?
– Там дед Охрим, полковник Скоблов, новый писарь, Хорунжий с есаулами. Ожидаючи, беседуют любо-мудро, без вина и снеди.
Кузнец снял суконный передник, ополоснул руки в бочке, вытер их тряпицей. Глянул на Дуняшку из-под косматых бровей, но девчонка в огонь зелеными глазами уставилась, молчала.
– Задуши горнило, Ермолай! – бросил он, вышел из кузни и зашагал крупно, вразвалку к дому атамана.
Понял Кузьма, что собирается на совет казацкая старшина. Там он равный посеред равных. А богатством и положением, по сущности, выше многих. Голодрань и пьяниц он не любил. Уважал казаков работящих.
– Богатство от работы возникает! – любил поучать кузнец.
Поучал других кузнец, сам работал, но покручникам норовил заплатить поменьше. За сабли булатные с казаков богатых шкуры снимал. А за пищали и пистоли из казны войсковой золотишко выкачивал! Имел схорон богатейный. И где тот схорон, даже его сын Бориска не знал. Лукерья покойная не ведала! Держал их кузнец подале от соблазну.
Дуняша проводила взглядом кузнеца, подошла к Ермошке.
– Желаю здравствовать долгие лета, Ермолай Володимирович!
– Чудная ты, Дуняш!
– У меня к разговору сурьезность душевная.
– Говори, так и быть.
– Как бы выразить… Зазря у тебя, Ермошка, намерения к моей сестре. Не чуешь ты Олесю. Изменчива она. И нет у нее к тебе святой уважительности. Я вот жалею тебя на всю жизнь, с верностью!
– Все перемелется! – ответил неопределенно Ермошка.
У Дуняши скользнули слезинки. Она резко повернулась, перескочила порог и побежала к реке.
– Блажит девчонка! – вышел из кузни и Ермошка.
– Пошто обидел девчонку? – спросил Бориска.
– Отбою от энтих девок нет! – подмигнул развязно юный молотобоец.
Бориска сидел на камне, рисовал на песке прутиком рожицы. Глашку понос прошиб с ягоды бзники.
Глашка отошла подальше на шесть шажочков, присела.
– И кого я взял в плен? Ты глянь, Бориска! Разве из нее вырастет царевна? Вырастет чучело! Дристунья!
– Ты обещал мне ее подарить, давай!
– Бери! Она до ужасти прожорлива! Всю репу на соседних огородах погрызла! Такую прокормить неможно!
Глашка подбежала к Ермошке, уцепилась за ногу испуганно. Глаза, будто у косули боровой. Говорить не умеет, а все понимает.
– Ладно, не бойся! Не отдам! – поерошил Ермошка ласково девчоночью стриженную под овечку голову.
– Глашка, мож быть, выправится, захорошеет перед свадьбой? – прищурил весело глаз Бориска.
Она отскочила и показала язык. Не проняло. Тогда Глашка повернулась спиной, заголила рубашку, задницу свою желтую выставила. Дразнится, значит. Глупенькая! Ребенок и есть ребенок! Везде дети одинаковы: у казаков, греков, кызылбашей, ордынцев.
Ермошка сорвал стебель крапивы, в два прыжка настиг девчонку, выжег по голой заднице. Глашка завопила, но еще раз показала язык. И побежала в огород знахарки. Там бобы не убраны, черные, из стручков вываливаются. Пропадет добро. И молоко с крошками хлеба в чашке у кота. И кость можно баранью отобрать у собаки-волка.
Крякнул Ермошка, будто кузнец, для важности. Присел супротив дружка. Не знал он, как начать разговор о том, что его мучило…
– Твой батя, Бориска, может брехать по-черному? – спросил Ермошка.
– Нет! Никогда, клянусь!
– А вот когда вилы вынули из ребер мертвого Лисентия, я понял, кто его убил. Тихон Суедов приволок те вилы в кузню. С обломленным череном. Пытал он ласково твоего батю. Мол, вспомни, ради бога, Кузьма, кому ты энти вилы изладил? Твой батя оглядел вилы, бросил их в горн. Меха сам начал качать. «Де, иди с миром, Тихон! Мы в год сотню вил делаем на продажу. Все рогули одинаковы». Но ведь, Бориска, сам понимаешь: такого быть не могет! Опознал я трезубцы. Батя твой тож померк. Меркульеву ковали мы те вилы!
– Значит, Лисентия Горшкова убила Дарья? – поднял бровь Бориска.
– Дарья! А твой батя укрыл ее от возмездия!
– Что ж она, озверела? Верею убила! Лисентия ялами порешила! Уж не за свиней ли и корову?
– Мож, за корову, за свиней! Тихон Суедов возвернул ковер персидский и медный котел, потому живет. За едный котел для бани и я бы его убил.
– Котел, знамо, богатство! – согласился Бориска.
* * *
Кузьма огладил русую кудреватую бороду. Пошабаркал подошвами сапог о вехоть на крыльце. Вошел в избу атамана. Добротно рублен дом. Венцы бревен смолистые, в обхват. Мох в пазах бархатный. Крыльцо высокое с навесом, столбами. Ставни и наличники резьбой изукрашены. Труба из кирпича цвета малины спелой. Тын крепостной. Кобели на цепях рыкают, яко звери. С крыши, из бойниц выглядывают пищали заряженные. Изнутри богатство еще утвердительней. В сенях двери чуланов на железных засовах. Тулупы и шубы белые. Лари с крупами, рожью, мукой белой. Бочки с медом.