На третий день круг судил просьбу Егория – заплатить за пушку из казны. Пушкаря сразу обхохотали, но разбор вели сурьезно. Выслушали всех. Кузнец Кузьма защищал Егория…
– Пушка хороша! Поставьте две таких пушки в устье реки, две на брод в укрепы, одну здесь на дуван установите… И никто не завоюет наш казацкий Яик! Но пушку надо ставить не на колеса, а на поворотный круг.
– Сто золотых пушка заслужила! – оценил Федька Монах.
– Я энтак могу тыщу пушечных стволов зажать в пазах меж бревен! Дурацкая энто пушка, пей мочу кобыл! – пренебрежительно посмотрел на Егория Устин Усатый.
На атаманов камень взобрался Нечай. Он поклонился казачеству, тряхнул русыми кудрями, скрестил могутные руки на груди.
– Послушайте меня, казаки! Мы оцениваем болтовню. Плохой у нас базар. А я могу делом доказать, что пушка Егория не стоит алтына. Ставьте моей сотне сорок золотых из казны на пропой. Всего сорок золотых! Я пойду конным боем на брод, пойду с нагайками противу двенадцатиствольной пушки! А Егорий пущай стреляет! Не репой стреляет, а всурьез, как по ордынцам – железной сечкой. Ежли хучь один казак из сотни моей получит царапину, то брошу в казну войсковую триста своих золотых. И под ваши плети лягу! Могу голову дать на отрубление! Клянусь!
– Врешь, трепач! У тя не язык, а коровий хвост! Я за один залп смету твою сотню! Спроси у Кузьмы… мы стадо сайгаков скосили пушкой! Спроси у баб! Спроси у Меркульева… мы пятьсот… мы семьсот ордынцев побили из энтой пушки, когда брод защищали!
– Пятьсот… семьсот! – передразнил Нечай.
И порешил казачий круг устроить потеху. Нечая с его сотней бросить на переход брода со стороны ордынской степи. А Егорию защищать брод пушкой, стрелять картечью. На брод пришли все, даже слепой гусляр. На двух подушках лежали награды. На рогожной – три серебряных копейки. На пуховой с красной шелковой наволочкой – сорок золотых. Любопытство жгло казаков, баб, ребятишек. Кто же возьмет сорок цесарских ефимков с красной подушкой? Кому достанется смехотворный алтын на рогоже? Победу единодушно предрекали Егорию-пушкарю.
Соломон привез на брод семь бочек вина, кружки. Фарида угощала казаков, гостей, бородачей с дальних становищ. Бесплатное угощение веселило душу, умащало. На вертелах жарились двенадцать баранов. Они сочились зарумяненным жиром, курились вкусным дымком.
– Угощайтесь, казаки! Приголубьте чарки и вы, бабы! – кланялась Фарида.
Все понимали, что угощает казаков Дарья. На колени, значит, становится, молит Меркульева помиловать. Зла к нему у многих не было. Но пусть полежит атаман в яме. Потеха у казаков. Им не до атаманов! Нечай нахвастался брод с нагайками захватить! Энто антиресней!
– Как Нечай через картечь проскочит? – толкнула Олеська Ермошку, потерлась своим плечом о его плечо.
Дуняша стояла рядом, держала за руку пленную девочку-ордынку.
– Как, Ермош, зовут твою пленницу? – пыталась Дуня отвлечь внимание парнишки от Олеськи.
– Глаша! Я зову ее Глаша! Она отзывается!
– Не мешай, Дунь! Залезь с Глашкой на правый укреп. Вон туда, на бревно сядьте. А то нечаевцы стопчут вас конями!
Гудела толпа на бугре. Спорили казаки. Баранов и лошадей, золото и сабли на кон ставили. Вино пили не все. Ели гусей, запеченных в глине. Ковриги ржаные ломали…
– Я разгадал хитрость Нечая! – шлепнул себя по лысине Охрим. – Нечаевцы пустят наперед коней, а сами за хвостами будут прятаться. Егорий выстрелит! Второй раз он не успеет пальнуть. Заряжать долго пушку. Казаки потеряют коней, а брод перескочат! И проиграет дурень Егорий! Получит он за пушку о двенадцати стволах три копейки. Ай да Нечай!
– Не городи, Охрим! Так-то поранит и побьет некоторых казаков Егорий. Пушка у него сурьезная! – возразил полковник Федул Скоблов. – Конями от такой пушки не загородишься полностью! И кони метнутся, побьют казаков копытами!
– Тогда проиграет Нечай! – хлопнул в ладоши Гришка Злыдень.
Бравая сотня Нечая перешла брод, скрылась за холмом. Егорий заряжал стволы, зажигал фитили запальной решетки. В бревнах укрепа все еще торчали ордынские стрелы. Вот здесь Устинья Комарова лежала мертвая… А как Нечай мыслит перескочить брод? Конечно, он пустит впереди коней. Залпом из пушки побьет сорок-пятьдесят лошадей. На остальных они вскочат по два, спокойно перейдут брод. Пушку быстро зарядить в одиночку неможно.
– А я его обхитрю! Я обману Нечая, казаки! – начал рассуждать вслух Егорий. – Пустит Нечай впереди коней. А я погашу один фитилек на запальной решетке! Выстрелю по коням! Казаки прыгнут на оставшихся лошадок, пойдут через брод без опаски. И тутя беда случится для Нечая. У меня один ствол в запасе! Жахну я из одного ствола по куче казаков! Двадцать-тридцать могу побить! И пусть бога молят, что я не оставлю в запасе три-четыре ствола! Дурни безголовые! Куда им супротив моей пушки, моей сметки.
– А ежли нечаевцы оставшихся коней удержат в руках, да не сядут на них, а снова за ними пойдут? И стреляй второй раз хоть из десяти стволов! Пройдут они! А коней не жалко! Коней у них лишку! – хлопнул по плечу Охрима сотник Тимофей Смеющев.
Но пророков в станице не оказалось. Даже Хорунжий не разгадал хитрость Нечая. Хорунжий говорил, что нечаевцы набьют рубахи песком, положат их перед собой на коней.
– И я бы этот брод взял, не потеряв ни одного казака! – сплюнул Хорунжий. – Так просто! Ставь впереди себя на коня куль с песком! И – пошел!
Выскочила нечаевская сотня из-за бугра слева. Пролетели казаки птицами через степь, но не полезли вброд. Взяли они выше чуть по течению, бросились в реку с высокого обрыва. А здесь на реке слийный заворот крут и стремителен от берега к другому берегу. Дух у народа перехватило, когда казаки-нечаевцы летели с кручи. И взревела толпа. Все поняли, что течение за миг перекинет сотню казацкую к этому берегу. И вылетят конники точно перед укрепом, где стоит пушка, но чуток сбоку!
И Егорий-пушкарь понял нечаевскую хитрость. Заметался он, засуетился, пытался развернуть пушку. Но двенадцатиствольная громадина не шевелилась. Старикашка кричал, пыжился, просил помочь… Но казаки кричали неистово, свистели, стреляли из пистолей. Бабы хохотали, визжали. Детишки издали в пушкаря камнями бросали. Соломон и Фарида прыгнули в укреп к Егорию. Фарида подсекла старика подножкой и толчком запихнула его под пушку, как пим под печку. Укрылся под орудием и шинкарь. В самый раз спрятались. Бешеные кони нечаевской сотни перескакивали стены укрепа. Комья земли к небу взлетали. Свистели и щелкали нагайки. Каждый казак норовил врезать по Егорию. Досталось Соломону и Фариде!
– Мне показалось, что на нечаевскую сотню смотрел даже наш слепой гусляр! – ухватилась Олеська за руку Ермошки.
– Как это слепой смотрел? У него ж бельма!
– Бельма исчезли на миг. Глаза у него были такие серые, умные!
– Не смеши меня, Олеська!
– А мы с Глашей милуемся! – вздохнула подошедшая Дуня.
Потрескивал рядом баран на вертеле. Соломон показывал казакам кровавый рубец на плече от нечаевской нагайки. Фарида улыбалась, вино разливала. Микита Бугай третьего гуся доел, за барана в одиночку принялся. Овсей плясал с пустой кружкой. А Нечаю на красной шелковой подушке сорок золотых поднесли. А Егорию за пушку о двенадцати стволах три копейки на рогоже!
До звездной ночи веселились казаки. А в потемках от избы к избе ходили Дарья Меркульева, Нюрка Коровина, Марья Телегина, Лизавета Скворцова и другие бабы, за атамана просили. К милости казаков призывали, раздавали золото и серебро. Дарья отдала свои последние серьги. На дворе не осталось ни одной животины. Семьдесят овец раздарила, шесть коров, тринадцать свиней. Три курицы остались и петух.
В шинке за Меркульева Соломон казаков просил. За здоровье атамана, за милость к нему указал вино наливать задарма! Богудай Телегин, Илья Коровин и Нечай начали избивать тех, кто был супротив Меркульева. Изувечили шибко Силантия Собакина, отбили ему печенки. Хорунжий со своей шайкой порубил ночью саблями семь человек. Тех, кто его бил на дуване. Лисентия Горшкова какая-то баба ночью вилами заколола. Проткнула и скрылась, не поймали. Рукоять у вил обломилась, железы из груди писаря торчали. Михай Балда и Микита Бугай перекинулись на сторону меркульевцев. Ивашка Оглодай переметнулся к Хорунжему. Забоялся, что убьют! Полк Федула Скоблова вооружился пищалями, встал табором у дувана.
На четвертый день Меркульева вытащили из ямы, помиловали единогласно и вновь избрали атаманом.
– Ура! Ура! – прокаркала с дерева, должно быть, по этому поводу, знахаркина ворона.
Цветь седьмая
На день летопроводца упал иней морозный, но солнце с утра быстро подсушило и выжелтило степь. Сурки любопытные выглянули, встали на задние лапки. Теплынь хмельно загустилась над полынью. И полетели серебряно паутинки. Бабье лето зачалось.
Преобразилась станица, готовились казаки к постригу. Соломон нанял казачек прилежных. Они новую его винокурню глиной обмазали, побелили. Над шинком умельцы Матвей Москвин и братья Яковлевы почти задарма надстроили резную башенку с окошками. Шелом у башенки изладили островерхим. И копье с медным петухом над шеломом водрузили. От петуха – глаз не оторвешь. Ногой шпорастой к острию копья приклепан. Хвост, как хоругви в бою! Клюв воинственно раскрыл, шею изогнул, вот-вот загорланит. Кузьма и Ермошка чеканили птицу из розовой меди. Фарида сама свой шинок глиной выгладила, известью выснежила. Храм получился, а не шинок! И боковая пристройка выглядела баско. По ночам окошки на башенке светились. И выходила вся станица поглядеть на диво.
Бориска, сын кузнеца, ходил с кистями и красками самодельными возле шинка. По совету расстриги Овсея, с полного согласия Фариды, намеревался мальчишка нарисовать на стенах шинка картины страшного суда. Хорошо малевал Бориска. Лики станичников точно выводил. Хорунжий свою парсуну у него заказывал, заплатил дорого. Олеську, дочку атаманову, Бориска за десять золотых рисовал. Пронзительно, до слез, изобразил он матушку свою Лукерью, погибшую на защите брода. Четырнадцать лет Бориске, а он творит чудеса, зарабатывает на хлеб. Толмач Охрим был когда-то в чудной стране Венеции. С Иванкой Болотниковым он попал туда, когда их с галеры из цепей немецкий корабль освободил. Много картин славных и великих художников повидал дед. И говорит Охрим, что у Бориски редкий дар! А Михай Балда уверяет, будто это от нечистой силы! Для Дарьи Меркульевой нарисовал Бориска икону богоматери. Аксинью с Гринькой изобразил. Вся станица бегала смотреть на потрясающую богородицу. Некоторые хихикали ехидно. Но Дарья водрузила пресвятую мать в золотой иконостас. Последние дни Бориска рисовал за просто так масляными красками на дубовой доске Дуняшу Меркульеву. Дарья ахнула, глянув на парсуну дочки. Но мальчишка соскоблил девчонкин лик, смыл краски маслом из конопли.
– Из глаз Дуняшкиных ты, Ермош, выглядишь печалью! – сказал Бориска.
– Не мели шелуху! – отмахнулся Ермошка. – Мы свадьбу с Олеськой будем играть. Обговорили уже тайно. Я кровью клятвенно суженую окропил. Вот рубец на пальце, вишь! Не видно? Тогдась ты слепошарый! Ща, Бориска! Невеста у меня приглядная… И целовались мы уже по-настоящему у речки. А ты ить и девок-то еще в жизни не целовал. Энто, брат, уметь надо. Но ты не горюй. Могу тебе подарить свою пленную Глашку. Вырастет она, и ты на ней женишься. Так дешевле. Свадьба маленькая будет, без разору. Да и на пленной можно жениться без свадьбы. Таков обычай казацкий!
Мимо прошел, торопливо тыкая палкой в землю, слепой гусляр. Был он чем-то неприятен мальчишкам. И песни не умел он ладно петь. Охрим часто отбирал у слепца гусли, сам исполнял сказы и стоны казацкие. Не гусляр, а нищий! И на Яике недавно появился. А старого гусляра кто-то отравил ядом. Славный был старик-гусляр, по прозванью Ярила.
– Бежим к загону! Постриг начинается! Там уже табун жердями закрыли! – запрыгал Бориска.
В загоне, возле дувана, метался полудикий табун. Бабы стояли строго. Белели нарядными телогреями, алели кумачами, красовались дорогими шалями. Были казачки и в холстину, и в сарафаны из ардаша одетые, но чистые, праздничные. В длинных безрукавках из мездры. С бусами, ожерельями, в сапожках сафьяновых, в чеботах, плетенных из кожи сыромятной. Уши в серьгах. Выстроились они в ряд, на плечах отроков держат. Исполнилось три года агнцу, чуть боле – неважно, сади его в день летопроводца на коня. Закинет мать дитятку на жеребца, руки отпустит… А отец ударит по лошади плетью. И понесется взыгравший конь в степь. Упадет мальчишка, разобьется насмерть – значит не казак!
Суедиха кхекала, совала своему Тихону ломоть хлеба. А он зазевался, не заметил, забыл об уговоре.
– Угости коня, пока я мальца усажу! Чаво хлебало-то разинул? Да не шаперься ты, боров потливый!
– Потише, Хевронья! Люди слухают! – огрызнулся Тихон, принимая украдкой хлеб.