Ибо у сабли, при рубке, достигается – за счет изогнутого клинка, большая площадь поражения, нежели у меча. Да и удар ее разнообразней: не только рубящий, способный развалить от плеча до грудины, а и скользяще-режущий – с возможностью потяга, возвращающего оружие из рассеченного тела, откуда кровь начинала литься чуть ли ни ручьем. Сие вельми увеличивало возможность быстро вывести противника из строя.
Бились они молча – с полным ожесточением, выкладываясь на всю силушку.
И всем четверым, кои наблюдали за боем, представлялось очевидным: кто-то из ратоборцев оных может лишиться живота своего в любое следующее мгновение! – хватит одного меткого и мощного удара, когда не выручит даже доспех…
Молчан будто на иголках был, волнуясь за старшего родича и сопереживая ему!
В пылу схватки, яростной, долго еще скрещивались меч и сабля, то и дело высекая искры. А едва разминулись они на миг, разом пресекся бой! И солидарно пресекся дождь, будто дожидался сего…
Булгак, отбросив свое оружие, охватил дланью шуюе предплечье, вмиг окровавив персты.
А Путята, пошатнувшись, а все же устояв, не выпустил саблю, прорубившую кольчужный доспех ворога. И на бедре его, десном, ниже брони, проступило, расширяясь, кровавое пятно.
– Мой ты! – огласил на выдохе высокий чин Секретной службы Земли вятичей.
– Не твой я! – оспорил, затрудняясь в дыхании, не последний чин Секретной службы Киевского княжества. – Не дождешься пытать меня… Не переметнусь, поддавшись!
– Не поддавайся! – согласился Путята, силясь не убавить в своем тоне. – Уж незачем ты мне по расставании с мечом моим. Обойдусь!
Что надобно, от Доброслава услышу – за многие лета в Чернигове времени он не терял…
Славный подарок преподнес ты своим начальствующим: уложил по глупости треть подчиненных своих по службе в Чернигове, проморгал у себя под носом сходника, и сам угодил рылом в лужу!
Когда околеешь, никто о тебе, змеюке, не скажет доброго слова. А скажут: «Сдох сей кат, и радостно!»
Ускользнуть от меня хочешь? Ускользай! За мной останется последнее слово! – не за тобой.
На униженного, боле некуда, Булгака было больно смотреть! – как давеча на Путяту.
И лик его, зримо бледневший от кровопотери, исказила некая гримаса. Последнее слово точно оставалось не за ним!
Все ж, ясно осознавая оное, напрягаясь из последних сил, дабы явить предсмертное достоинство, взял он себя в руце, и молвил с кривой улыбкой:
– Жестоко ты со мной напоследок! – как-то не по-людски сие… Да ладно уж: не держу обиду…
А за Царьград не прощу! – не надейся. Поквитаюсь с тобой даже с иного света. Жди!
И оторвав свою десную длань от раны, резко уткнулся челом в браслет на запястье, рухнул навзничь, будто подрезанный сзади, не единожды дернулся всем туловом, и замер – уже навсегда…
– Ужалил себя, аспид, в собственный хвост! – подытожил Путята.
И не было в тоне его ни сожаления, ни радости. Одна усталость, запредельная.
И чуть переведя дух, а пятно на бедре расползалось все шире, добавил он:
– Ведал я о том, смазанным ядом шипе, в браслете его. Однако не стал препятствовать. Сие – его выбор! И его право…
Ловок был, гадюка! Мало кто б мечом так смог, а он – пырнуть изловчился…
Закройте ему вежды! А то и впрямь, не по-людски будет…
Невзор принимай отряд! Шуй тебе десницей…
Берендея с Будимиром водрузите на коней с особой бережливостью. Приглядывайте за ними в дороге – Доброслав вам в помощь: понимает он в целительстве…
Едва соберетесь, сразу и трогайте…
Младшой, подойди!
И когда исполнил Молчан, старший родич, опиравшийся на плечо Невзора, дабы не рухнуть, сказал ему, прерываясь и уже убывая в гласе:
– Не обманулся я в тебе. Гордись! – отныне воин ты…
Рад, что невредим остался, и дождутся тебя родители…
А о туре – не сожалей! Успеется…
Что-то еще хотел промолвить он, да начали закатываться очи, и накренило его – еле успел подскочить Доброслав, поддержав с иной стороны. А погодя, они втроем осторожно опустили своего начальствующего на сырую траву…
LVIII
Когда осрамил его Молчан за ту скверну, и некуда было деться ему, и не к кому обратиться за помощью и советом, бросился наутро Жихорь в ближний лес – наложить на себя руки от позора да боли лютой за Младу!
И уже взбирался он на самое высокое древо, дабы сигануть с него вниз главой, как вдруг открылось ему, что останется не отмщенным, а токмо сам он может отмстить за себя. Однако понимал: не осилит он Молчана ноне!
Тут и пришло ему на ум: отправиться куда-нибудь подальше, окрепнуть духом и членами, обзавестись надежными друзьями и вернуться, дабы рассчитаться.
По прибытии домой, известил он вдовую матушку свою, что намерен убыть надолго, ибо невмоготу стало ему из-за неудачливой любви. Расплакалась она, а не укорила, пожалев его материнским сердцем своим. И рассудила:
– Уже не отрок ты. Решай сам, где тебе лучше… Мнится мне: видимся в последний раз, и когда возвратишься, меня уже не застанешь.
Коли надумал, ступай! И подскажу: лучше бы выбрал псковские земли, либо сам град Псков, откуда мать моя – бабка твоя, произошла.
Наслышана я от нее: люди там добрые, зря не обидят; приключится же беда, не растопчут. Да и не скудно обитают там, а в достатке. Присмотрись, когда дойдешь, и уразумей, как достичь того же…
Буду ждать, аще жива! И храни тя Стрибог! А в дорогу я соберу…
И с зарей покинул он дом, отчий и материнский. Двинул на север, голодая в пути, когда проел все припасы в котомке.
И исхудал, аки щепка, допрежь добрался до Изборска, знаменитого бьющими из скалы Словенскими ключами, недалече от славного града Пскова.
Тут и остановился, понеже не осталось сил двигаться дальше.
Округу ту населяли северные кривичи – выше вятичей ростом, знаменитые ратной доблестью, выраженным личным достоинством и непривычным говором, изобилующим цоканьем, чоканьем и смешением многих звуков.
Долго было невмочь Жихорю осилить сие наречие, и чудным казалось оно ему. Понеже не враз догадаешься, к примеру, что «жима», «зелеза», «чепи», «нацальник», «дожгь», «елга», «друзина», «вешна», «журавина», «диянки», «похлебуха», означали у аборигенов зиму, железа, цепи, начальника, дождь, ель, дружину, весну, клюкву, варежки и сытное варево.
Все же преодолел сию помеху, и бывая в граде Пскове, третьем тогда на Руси после Киева и Новгорода, вскоре уже оглашал: «Мы пскопские!»