Гамлет, принц датский… Сочинение Виллиама Шекспира…
Виссарион Григорьевич Белинский
«В статье о «Гамлете» Шекспира и об игре Мочалова в роли Гамлета я хотел вполне представить судьбу, в нашем отечестве, одного из величайших созданий величайшего драматического гения. Игра Мочалова и ее действие на московскую публику были главным предметом, главною, основною мыслию моей статьи. Но, кроме того, я почел еще нужным и рассмотреть критически, как умел и как мог, самую пьесу…»
Виссарион Григорьевич Белинский
Гамлет, принц датский… Сочинение Виллиама Шекспира…
Гамлет, принц датский. Драматическое представление. Сочинение Виллиама Шекспира. Перевод с английского Николая Полевого. Москва. 1837.
В статье о «Гамлете» Шекспира и об игре Мочалова в роли Гамлета я хотел вполне представить судьбу, в нашем отечестве, одного из величайших созданий величайшего драматического гения. Игра Мочалова и ее действие на московскую публику были главным предметом, главною, основною мыслию моей статьи. Но, кроме того, я почел еще нужным и рассмотреть критически, как умел и как мог, самую пьесу, и не только разобрать, но и сравнить перевод г. Полевого с переводом г. Вронченки. Но так как статья моя вышла чрезвычайно велика, то разбор перевода не мог войти в нее, и потому я решился посвятить ему особенную статью, которая здесь и предлагается на суд читателей.
Всякий предмет человеческого знания имеет свою теорию, которая есть сознание законов, по которым он существует. Сознавать можно только существующее, только то, что есть, и потому, для создания теории какого-нибудь предмета, должно, чтобы этот предмет, как данное, или уже существовал, как явление, или находился в созерцании того, кто создает его теорию. Некоторые утверждают, что будто в Германии теория искусства предупредила само искусство, что оно было там результатом теории и что, наконец, такова же должна быть участь искусства и у нас в России[1 - Это утверждение С. П. Шевырева, содержащееся в его статье «О критике вообще и у нас в России» («Московский наблюдатель», 1835, ч. I, апрель, кн. 1, с. 197–198), Белинский оспорил еще в 1836 г. в статье «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» (см. наст. изд., т. 1, с. 259–260, 272–275).]. Мысль очевидно ложная: не входя в дальние рассуждения, со можно опровергнуть самыми фактами. В Германии эстетика, будучи многим одолжена поэту Шиллеру, одолжена еще более философам Шеллингу и Гегелю, из которых первый еще жив, тогда как уже не осталось в живых ни одного из великих ее поэтов, ни представителя их Гете. И не могло быть иначе, потому что если сознание предмета не дается самим этим предметом, то пробуждается им. Теперь, что бы могло возбудить в немцах стремление к сознанию изящного, если у них еще не было образцов изящного? – Искусство древних! Но интересу, который должно было возбудить в них древнее искусство, должен был предшествовать интерес, возбужденный к своему родному искусству. Понимать древнее искусство можно только объективно, а объективности непременно должна предшествовать субъективность, иначе эта объективность будет уродливая, бесплодная. Пример французов лучше всего доказывает эту истину: не имея своей литературы, они имели понятие о греческой, хотя и не понимали ее; захотели свою создать по ее образцу – и вышла нелепость. Вся ошибка в том, что они поняли греческую литературу субъективно, то есть поняли ее как французы и поняли ее как бы свою, французскую литературу, а не объективно, то есть не так, как бы должны были французы понять чужую литературу, в духе и жизни того народа, которому она принадлежала.
Мы могли бы привести и еще много доказательств и примеров, что теория всего того, чего нет, что не существует, не имеет цены, достоинства – даже мыльного пузыря. Если же предмет теории находится, как данное, только в созерцании автора теории, то как бы ни верно было его созерцание, его теория будет понятна только для одного его. В обоих случаях отсутствие предмета теории уничтожает возможность всякой теории. Если у иностранцев есть превосходные переводы – нашей публике от этого не легче, и тайна переводов на русский язык для нее должна остаться тайною до тех пор, пока какой-нибудь талантливый переводчик самым делом не покажет, как должно переводить с того ли или другого языка, того или другого поэта. Жуковский давно уже показал, как должно переводить Шиллера (особенно переводом «Орлеанской девы») и Байрона (переводом «Шильонского узника»). Теперь это вопрос решенный; дорога проложена, и продолжателям предоставлена возможность даже дальнейших успехов. Но в литературе нашей возник новый вопрос, и уже давно: вопрос – как должно переводить Шекспира? Г-н Вронченко первый начал переводить Шекспира с подлинника;[2 - До М. Вронченко переводы пьес Шекспира делались в основном с французских переделок Ж.-Ф. Дюси (см. прим. 46 к статье «Гамлет», драма Шекспира…»).Вронченко начал с перевода «Гамлета» (СПб., 1828). Затем в переводе Вронченко вышел «Макбет» (СПб., 1837). Вронченко также работал над переводом «Короля Лира» (частично напечатан в «Московском телеграфе», 1832, № 20, с. 472–523).] он перевел «Гамлета» вполне, без всяких перемен, но вопрос остался нерешенным; г. Якимов перевел «Лира» и «Венециянского купца» – и вопрос еще больше запутался; между этими двумя переводами был дан на сцене перевод (прозою) «Венециянского купца»;[3 - Переводы «Короля Лира» и «Венецианского купца» (стихотворные) В. А. Якимов опубликовал в 1833 г. Белинский писал, что «Король Лир» Шекспира «опозорен на Руси переводом Якимова» (письмо В. П. Боткину от 10–11 декабря 1840 г.). В 1835 г. на московской и петербургской сценах шел перевод «Венецианского купца», который сделал «А. П. С-н» (Славин – псевдоним писателя и актера А. П. Протопопова); перевод был сделан с прозаического немецкого перевода А. Шлегеля.] Шейлока играл Щепкин, и играл превосходно, а вопрос все-таки ни на шаг не подвинулся решением. Теперешний переводчик «Гамлета» написал статью о том, как должно переводить Шекспира[4 - Речь идет о статье Н. А. Полевого «Шекспирова комедия «Сон в летнюю ночь» («Московский телеграф», 1833, № 19, с. 368–401).], – но вопрос по-прежнему оставался вопросом. Явился «Гамлет» на московской сцене, и вопрос решен.
Прежде, нежели будем говорить о переводе, мы должны сказать, что нисколько не почитаем этого перевода совершенным переводом или чудом, фениксом переводов. Нет! Во-первых, в нем много недостатков, и недостатков важных; во-вторых, мы очень понимаем, как может быть лучший и лучший перевод «Гамлета». Перевод г. Полевого – прекрасный, поэтический перевод; а это уже большая похвала для него и большое право с его стороны на благодарность публики. Но есть еще не только поэтические, но и художественные переводы, и перевод г. Полевого не принадлежит к числу таких. Повторяем: его перевод поэтический, но не художественный, с большими достоинствами, но и с большими недостатками. Но даже и не в этом заслуга г. Полевого: его перевод имел полный успех, дал Мочалову возможность выказать всю силу своего гигантского дарования, утвердил «Гамлета» на русской сцене[5 - До перевода Н. Полевого «Гамлет» ставился на сцене очень редко – и не в переводе М. Вронченко, предназначенном скорее для чтения, чем для театрального исполнения, а в переделке С. Висковатова, представлявшей собой подражание переделке Дюси («Гамлет, трагедия в пяти действиях, в стихах, для российского театра обработанная С. Висковатовым». СПб., 1829).]. Вот в чем его заслуга, и мы заранее отказываемся от всякого спора с теми людьми, которые не захотели бы видеть в этом великой заслуги и литературе, и сцене, и делу общественного образования. Не будь перевод г. Полевого даже поэтическим, но имей такой же успех – мы и тогда смотрели бы на него, как на дело великой важности. Может быть, нам возразят, что без поэтического достоинства перевод и не мог бы иметь никакого успеха: с этим мы согласны.
Утвердить в России славу имени Шекспира, утвердить и распространить ее не в одном литературном кругу, но во всем читающем и посещающем театр обществе; опровергнуть ложную мысль, что Шекспир не существует для новейшей сцены, и доказать, напротив, что он-то преимущественно и существует для нее: – согласитесь, что это заслуга, и заслуга великая!
Правило для перевода художественных произведений одно – передать дух переводимого произведения, чего нельзя сделать иначе, как передавши его на русский язык так, как бы написал его по-русски сам автор, если бы он был русским. Чтоб так передавать художественные произведения, надо родиться художником.
В художественном переводе не позволяется ни выпусков, ни прибавок, ни изменений. Если в произведении есть недостатки – и их должно передать верно. Цель таких переводов есть – заменить по возможности подлинник для тех, которым он недоступен по незнанию языка, и дать им средство и возможность наслаждаться им и судить о нем.
С такою целию перевел г. Вронченко «Гамлета» и «Макбета» Шекспира. Но ни в том, ни в другом переводе он не достигнул своей цели. Не говоря о других причинах, главною причиною этого неуспеха было то, что Шекспир еще недоступен для большинства нашей публики в настоящем своем виде: что в нем понятно и извинительно для любителя искусства, посвятившего себя его изучению, то непонятно и не извинительно в глазах большинства.
Так как переводы делаются не для нескольких человек, а для всей читающей публики, и так как сцена должна действовать не на один партер и первые ряды лож, а на весь амфитеатр, то переводчик должен строго сообразоваться со вкусом, образованностию, характером и требованиями публики. Вследствие этого, переводя Шекспира для чтения публики, он не только имеет право, но еще и должен выкидывать все, что непонятно без комментарий, что принадлежит собственно веку писателя, словом, для легкого уразумения чего нужно особенное изучение. Переводя же драму Шекспира для сцены, он тем более обязывается к таким выпускам, прибавкам и переменам, чем разнообразнее публика, для которой он трудится. И ученому неприятно слышать на сцене такие слова и фразы, для которых нужны комментарии; что ж должно сказать, в этом отношении, о простых любителях театра, из которых многие в первый раз в жизни слышат имя Шекспира? Сверх того, не все то говорится в обществе, что читается в тиши кабинета; не все то может читать девушка и вообще женщина, что позволительно читать мужчине; это правило должно быть законом для пьес, даваемых на театре.
Без таких переводов невозможны художественные, полные переводы драм Шекспира, потому что они скорее вредят цели, нежели способствуют ей. Если бы искажение Шекспира было единственным средством для ознакомления его с нашею публикою – и в таком случае не для чего б было церемониться; искажайте смело, лишь бы успех оправдал ваше намерение: когда две, три и даже одна пьеса Шекспира, хотя бы и искаженная вами, упрочила в публике авторитет Шекспира и возможность лучших, полнейших и вернейших переводов той же самой пьесы, вы сделали великое дело, и ваше искажение или переделка в тысячу раз достойнее уважения, нежели самый верный и добросовестный перевод, если он, несмотря на все свои достоинства, более повредил славе Шекспира, нежели распространил ее.
Иногда в литературе являются особенного рода деятели: имеют бесконечное влияние на свое время и не производят ничего, что бы пережило даже их самих. Обыкновенно такие люди отличаются деятельностию многостороннею и разнообразною; ни в чем не обнаруживают решительного гения или даже и сильного таланта и ко всему показывают большую способность; не принадлежат ни к какому предмету знания или деятельности исключительно и берутся за все и во всех успевают. Обыкновенно чем блестящее бывают их успехи, тем они кратковременнее[6 - Весь этот и следующий абзац посвящен Н. А. Полевому, который в октябре 1837 г. переехал в Петербург для сотрудничества в газете «Северная пчела» и журнале «Сын отечества». Переход бывшего издателя-редактора «Московского телеграфа», закрытого по распоряжению правительства в 1834 г., в лагерь реакционной прессы вызвал справедливое негодование со стороны передовой общественности и особенно Белинского (см. в наст. т. статью «Очерки русской литературы. Сочинение Николая Полевого» и прим. к ней).].
Положим, например, что в том обществе, в котором явится такой деятель, есть сильная потребность изящного, но понятия о нем самые ложные, самые сбивчивые, и что это общество принимает за чистое золото литературную мишуру и восхищается ею: тогда наш деятель начинает с жаром нападать на уродливые произведения мнимого искусства, доказывать их нелепость и ничтожность и противопоставлять им изящные произведения в этом роде иностранных поэтов. Но этого мало, он идет дальше: чувствуя в себе беспрестанную тревогу, побуждающую на все роды деятельности, и, может быть, принимая огонь души своей за пламя творческого одушевления, он сам начинает писать во всех родах. Чего хотите? – вот повесть, вот роман исторический, вот роман из частной жизни, вот переводы из Шекспира, вот оригинальные драмы и – пожалуй – водевили. И все это для того, чтобы показать, как должно писать повести, романы, как должно переводить и писать драмы и водевили. И что же? Все это принимается с восторгом: повесть или отрывок из романа такого всеобъемлющего ума почитается украшением альманаха и журнала; издание повестей его – расхватывается, новый роман тоже расходится; перевод драмы доставляет вызов, рукоплескания; оригинальные драмы утверждают за ним колоссальную славу драматурга: в театре давка, самые враги принуждены восхищаться, все хлопает, плачет, восклицает. Водевиль его уничтожает все водевили и помрачает славу всех водевилистов. Но чем обыкновенно оканчивается такая слава? – бессмертием, отвечаете вы. Может быть, и бессмертием, только обыкновенно не за то и не таким, как думал и надеялся литературный деятель такого рода. Его имя впишется в историю литературы и общественного образования, получит в ней свое место, смотря по степени его влияния на современность; но его произведения, эти чада его фантазии, недолго будут наслаждаться здоровьем и жизнию по смерти своего родителя. Часто случается, что он переживает их и умирает, окруженный и еще свежими и уже увядшими их могилами… Случается иногда и то, что такой деятель литературы и знания, начавши свое поприще отрицанием всего старого и, следовательно, нападками на отсталых, отставших и запоздавших, оканчивает его в числе отсталых, отставших и запоздавших и сходит с него, оглушаемый ропотом и нападками молодых поколений. Как прежде ему все удавалось – так теперь все против него, – и друзья, и враги, и – больше всего – он сам. И это естественно: прежде он действовал в знакомой ему сфере, как бы у себя дома, где все ему знакомо, где он чувствовал себя полным хозяином; а теперь он в гостях или как лунатик, очнувшийся в чужом доме, где на него смотрят с недоумением и досадою… Что остается ему теперь? Одна отрадная мысль, что придет время, когда ему воздастся должное, когда оценятся его труды, его заслуги…
Но обратимся к переводам Шекспира. Мы сказали, что их должно быть два рода: один, имеющий целию по возможности заменение подлинника и в художественном, и в историческом, и в литературном отношениях; другой, имеющий целию ознакомление публики с великим драматургом. Перевод «Гамлета» г. Полевого принадлежит к этому второму разряду переводов.
В 1828 году вышел перевод «Гамлета» г. Вронченки, человека, страстно любящего Шекспира и обладающего талантом поэзии. Этих двух качеств должно б быть достаточно для удачного перевода, но перевод не имел никакого успеха. Впрочем, труд г. Вронченки достоин высокого уважения: он многим дал возможность познакомиться с Шекспиром; говоря о неудаче, мы разумеем публику. Этому были три причины: первая – перевод был полный, без всяких изменений; вторая – перевод был верный в буквальном значении, почти подстрочный, почему и не передал духа этого великого создания; третья – не говоря о том, что буквальная точность связывала слог переводчика, – его понятия о языке и слоге довершили неудачу перевода. Спешим объясниться.
Если бы мы видели в г. Вронченке человека, взявшегося не за свое дело, мы не стали бы и говорить о его переводе, как о вещи, не стоящей внимания и уже старой. Но многие прекрасно переданные места и вообще все без исключения лирические места, в которых г. Вронченко вполне уловил могучую поэзию Шекспира, доказывают нам, что переводить Шекспира – его дело, но что только ложное понятие о близости перевода и о русском слоге лишили его успеха на поприще, которое он избрал с такою любовию. Мы не говорим о том, что он не так понял «Гамлета», как должно, что видно из его предисловия, где он доказывает, что Шекспир имел какую-то моральную цель: поэты часто ошибочно выговаривают то, что глубоко и верно понимают бессознательно. Итак, это в сторону.
Близость к подлиннику состоит в передании не буквы, а духа создания. Каждый язык имеет свои, одному ему принадлежащие средства, особенности и свойства, до такой степени, что для того, чтобы передать верно иной образ или фразу, в переводе иногда их должно совершенно изменить. Соответствующий образ, так же как и соответствующая фраза, состоят не всегда в видимой соответственности слов: надо, чтобы внутренняя жизнь переводного выражения соответствовала внутренней жизни оригинального. Кажется, что бы могло быть ближе прозаического перевода, в котором переводчик нисколько не связан, а между тем прозаический перевод есть самый отдаленный, самый неверный и неточный, при всей своей близости, верности и точности. Возьмите перевод Гизо[7 - О переводе Гизо см. прим. 2 к рецензии на «Виндзорских кумушек»; французский перевод «Гамлета» вошел в первый том Полного собрания сочинений Шекспира (Париж, 1821). См. прим. 6 к статье «Гамлет», драма Шекспира…».] и сравните его хоть с переводом г. Вронченко, и вы увидите, что между ими такая разница, как будто бы это были переводы двух различных сочинений. Во французском прозаическом переводе совершенно утрачен этот букет, который составляет жизнь всякого изящного произведения и без которого оно похоже на выдохшееся вино: по его вкусу и цвету можно узнать только то, к какому сорту принадлежало оно некогда[1 - Впрочем, тут есть еще и другая причина: французский язык, этот бедный, жалкий язык, имеет необыкновенную способность опошливать всё, что не водевиль или не громкие фразы.].
В нашей литературе возник уже давно вопрос о словах: сей, оный, ибо, таковый и тому подобных, которые одними почитаются необходимостию русской речи, а другими – ее уродством и искажением[8 - Спор о целесообразности употребления в русском языке старинных слов типа «сей, оный, таковой» и т. д. начался со статьи Сенковского «Резолюция на челобитную сего, оного, такового…» («Библиотека для чтения», 1835, т. VIII, отд. «Литературная летопись», с. 26–34). Белинский в своих рецензиях постоянно иронизировал над авторами, злоупотреблявшими этими словами, а спор о них между Сенковским и Гречем Белинский высмеял в заметке «Литературная тяжба о сих и этих» (Белинский, АН СССР, т. 11, с. 365–366).]. Оставляя в стороне решение этого вопроса, как не идущее к делу, мы заметим только, что в драматических произведениях эти слова всеми единодушно признаны негодными к употреблению, потому что они не употребляются в разговорной речи, а драматический слог есть по преимуществу разговорный. Г-н Вронченко пользовался ими с излишнею расточительностию. Потом признано всеми за непреложную истину, что драматический язык, как язык разговорный, должен быть в высшей степени естествен, то есть отрывист, чужд вводных предложений, чист, прост, короток, ясен, понятен без напряжения. Не менее того согласны все и в том, что стихотворный язык точно так же, как и прозаический, должен быть правилен грамматически, верен своему духу, свободен, развязен, чужд вычурных книжных оборотов. Каково читать, не только слышать со сцены, такие стихи, как вот следующие?
Так робкими творит всегда нас совесть;
Так яркий в нас решимости румянец
Под тению тускнеет размышленья,
И замыслов отважные порывы,
От сей препоны уклоняя бег свой,
Имен деяний не стяжают.
В переводе г. Полевого эта мысль выражена так:
Ужасное сознанье робкой думы!
И яркий цвет могучего решенья
Бледнеет перед мраком размышленья,
И смелость быстрого порыва гибнет,
И мысль не переходит в дело.
То ли это? А в чем же разница? – В том, что у одного язык книжный, а у другого живой, разговорный.
Уснуть? – Но сновиденья? – Вот препона:
Какие будут в смертном сне мечты,
Когда мятежную мы свергнем бренность,
О том помыслить должно.
Что за слово препона? Кто употребляет его в разговоре? Зачем, скажите ради бога, должно помыслить, а не подумать? Разве потому, что в трагедии требуется высокий, а не средний и не низкий слог? – Но, во-первых, Шекспир писал драмы, а не трагедии, а во-вторых, он не читал русских риторик и не верил разделению слога на высокий, средний и низкий. Для него существовал один слог – слог души человеческой на всех ступенях ее развития и во всех моментах ее жизни. Шекспир не гнушался никакими словами: для чистого всё чисто; резонерство, чопорность и щепетильность нужны только для тартюфов.
Здесь тонкостей нет вовсе, королева.
Что он помешан – правда; такая правда,
Что жаль его, и жаль, что это правда;
Престранная фигура? Ну, да бог с ней!
Здесь тонкостей не нужно. Он помешан,
Сказали мы: теперь в чем дело? Должно
Найти сего причину действа: действа,
Иль правильней сказать, сего бездейства
Души и тела, ибо на сие
Бездейственное действо есть причина.
Вот что нам должно: стало, это долг наш,
Судите ж сами;
Я дочь имею; то есть я имею,
Пока она моя; и эта дочь
Мне сообщила вот что – посмотрите!
Конечно, Полоний хотел говорить ученым слогом и потому мог употреблять ибо, но сии, действа и бездейства – это уж верх учености в языке. Для сравнения выпишем тот же монолог из другого перевода:
Королева, я клянусь, что мыслю (?) лишь об этом!
Он сумасшедший – правда; жаль,
А потому и жаль, что правда; – глупая фигура.
Да бог с ней, потому что дело в деле!
Он сумасшедший – мы согласны – вот и остается
Найти причину таковых последствий,
Иль, лучше, таковых бесследствий,
Ибо следствие есть то, что след пропал от дела,
Так, кончено, и наконец идем к концу —
Внимания, король и королева!
Я дочь имею, ибо эта дочь моя,
Которая, из послушания и долга, мне
Передала бумагу, и – прошу послушать.