В три шага мерит комнату Григорий, останавливается против механика, бросает слова ему в лицо:
– Значит, потому и поехали в Глухую Мяту, что решили одним взмахом в партии восстановиться. Ловко было задумано! Для игрока неплохой ход – необычное дело, подвиг своего рода! Осознал ошибки, прислушался к критике, перековался! Так, что ли, по вашему-то?.. Да и второй ход не хуже – умолчу о бобине, пойду сам за ней – чем не геройский поступок, а? Ловко, Изюмин! Ничего не скажешь, ловко! Вы бы ведь не вернулись из леспромхоза. Сослались бы на оттепель, а?
Григорий совсем близко наклоняется к механику и не то просит его, не то приказывает:
– Снимайте, Изюмин, маскировку, снимайте! На вас же голубые кальсоны!
Эти слова для Изюмина – пощечина. Он весь передергивается, круто поворачивается, сжимает кулаки.
– Замолчите! – оглушительно кричит он.
Но нелегко, видимо, снять с механика журнальную красочность, картинность скульптурного лица – силен механик, воля закалена, ум остер. После крика он берет себя в руки, снова рождает на лице ослепительную улыбку и встряхивает головой, чтобы не лезли на лоб длинные, волнистые волосы.
Полны негодования люди Глухой Мяты, но не могут не заметить в этот трудный для них момент, что красив механик Изюмин, так красив, что даже на картинках не видели они такой красоты. Глядит на него Никита Федорович Борщев и прищуривается, вспоминая…
– Был у нас в партизанах вот такой же, – говорит он. – Мы пошли в атаку, а он в кусты прядал…
– Что? – каким-то неверующим голосом вскрикивает механик. – Что вы сказали?
– А ничего, как говорится… – отвечает старик и ожесточенно плюет на пол. – Тьфу на тебя, короста!
Лежащие рядом с ним Виктор и Борис переглядываются, и их одновременно, враз, как часто бывает с друзьями, думающими и чувствующими одинаково, пронзает одна и та же мысль, одно и то же представление. Кажется парням, что со словами старика вдруг приблизились, вошли в Глухую Мяту те далекие, героические времена, которые покрыты для них пылью на книжных страницах. Оттого, что сравнил Никита Федорович Изюмина с трусом партизаном, показалось парням, что и сравнение Григория Семенова с партизаном Долгушиным было не смешным, а правильным, таким же реальным, как и то, что сейчас происходило в комнате. Дыхание времени почувствовали ребята и подумали, что ничего нет странного в том, что в рассказах Никиты Федоровича жизнь партизан походила на жизнь в Глухой Мяте… Переглядываются парни, бледнеют от необычности мысли.
– Вы не имеете права! – вскрикивает механик, подбегая к старику.
– Имею! Тьфу на тебя!
– Отойдите от Борщева! – строго приказывает механику Семенов.
Изюмин замирает на ходу, кривит губы:
– Слушайте, кто вы такой, чтобы учить меня?
– Коммунист я! – спокойно отвечает Семенов. – Коммунист! Вот Георгий – тоже коммунист!
– Идите к черту! – опять кричит механик, и Виктор Гав не выдерживает – выпростав из-под одеяла руки, юношески ломким голосом брасает Изюмину:
– Вы не кричите на нас!
Тонкий крик Виктора производит на Изюмина неожиданное действие – он не оборачивается, а только сгибается в пояснице. Тем, кто сидит позади, непонятно, что происходит с механиком… А он хохочет. Механик поэтому и перегнулся, что слова Виктора вызвали у него смех.
– Ха-ха! – заливается механик. – Подают голоса временные рабочие! Вот забавно! Слушайте, ученые мужи, вы, кажется, тоже не особенно стремились увеличить славу бригадира Семенова! Вам ведь одно важно – получить справку.
– Замолчите! – надсадно восклицает Бережков. – Мы не такие!
– Такие! – хохочет механик, наверное потому, что смех – разрядка для него. Но в это время бухают тяжелые, медленные шаги – к механику Изюмину подходит Федор, просяще и сосредоточенно смотрит на него.
– Ты мне скажи, Изюмин, – тихо спрашивает Титов, обращаясь к нему на «ты». – Ты со мной дружил от души или нет? Ты только ответь мне: водку пил, слушал, как я тебе душу открывал, разговаривал со мной – ты это от души или нет? Ты скажи правду – от души или нет? Ты, может быть, играл со мной, на смех заставлял душу выворачивать, а? Ты мне ответь, Изюмин! – молит Федор, а сам чуть не плачет.
– Отвяжись! – вызверивается на него Изюмин. – Ты все это, ты!
Федор отшатывается от него, тихо говорит:
– Он ведь меня против Семенова и Гошки настраивал. Он ведь меня с ними схлестнуть хотел! – удивляется Федор. – Он, выходит, со мной играл, как кошка мышью! Вот что выходит! Ну, Изюмин, ты мне за это ответишь! Ты у меня за это горючими слезами наплачешься! Ты мне на душу, Изюмин, наступил! Ну, готовься, Изюмин! Я тебе покажу рабью кровь!
Рука Федора медленно сгребает рубаху механика, бугрит ее на груди, слышен треск, пальцы скользят по телу, он снова захватывает рубаху, лицом придвигается вплотную к лицу Изюмина.
– Ну, Изюмин, держись! Ты у меня поплачешь!
– Отпусти рубаху! – холодно приказывает механик.
– Сейчас отпущу! Я ее отпущу! – бормочет Титов, а сам сильным и резким движением ударяет Изюмина спиной о стену. – Держись, сволочь!
И тут происходит чго-то непонятное, быстрое, неразличимое: Федор вскрикивает, волчком отскакивает от механика и начинает махать рукой, которая висит, словно переломанная. От боли он неловко и странно сгибается и становится на колени.
– А я ведь мог и сломать руку! – говорит механик, улыбаясь.
И опять происходит непонятное, быстрое.
Федор, вскочив с пола, кидается к столу, хватает бобину, затем делает стремительное движение к механику, затем обратно и кладет на стол бобину так бережно, точно боится разбить ее. Затем он садится на стул, складывает руки на коленях и говорит:
– Вот и все!
А механик медленно, как будто спать укладывается, ложится на лавку, вытягивается и несколько раз дергает ногой. Позади него, на ярко освещенной стене, возникает черное, рваное пятно – кровь. В тишине слышен тяжелый вздох Изюмина. И только сейчас становится понятно, что Федор ударил механика бобиной.
– Ой, мамочки! – шелестит голос Дарьи.
– Вот и все! – повторяет Федор.