– Папа, папа, он и на тебе делает карьеру. Он станет всем, он всего добьется, а нас он уничтожит. Тебя, меня, маму. Он никого не пожалеет, он – развратник, развратник, развратник!
Дура, она так кричала, что ее родители немедленно и бесповоротно заняли сторону Никиты Ваганова, они смотрели на него как на страдающего, а на дочь как на недовоспитанную ими девчонку. Сначала они были просто ошеломлены. Габриэль Матвеевич, безупречно мягкий и добрый человек, казалось, поверить не мог, что так кричит, вопит и брызжет слюной его дочь, его родная дочь, преподавательница, воспитательница. Потом тесть и теща понемногу пришли в себя, а Ника… Ника продолжала себя губить:
– Он всех, всех предает и продает! Он бездушный, страшный!
Когда она потихонечку пошла на убыль, Габриэль Матвеевич что-то горячо и быстро проговорил на родном языке, а теща сказала:
– Стыд-то какой! Если Никита развратник и карьерист, отчего шла замуж? Отец, стыд-то какой!
Никита Ваганов сказал:
– Я дал честное слово! Еще раз и…
И тогда старики испугались. Каким бы современным человеком ни был Габриэль Матвеевич Астангов, какими бы уникальными знаниями он ни обладал, а взгляды на семью и брак у него были старинные – немедленный развод дочери с мужем, когда они не прожили и полугода, его страшил. Габриэль Матвеевич не мог наплевать на общественное мнение, оно ему было дорого, особенно теперь, когда вскрылась и стала достоянием всех афера с утопом леса, производимая с его ведома, при его безвольном попустительстве. Еще более консервативной была теща, она считала, что развод вообще невозможен, что развод – это вызов судьбе. Габриэль Матвеевич воскликнул:
– Это в последний раз, Никита! Мы примем все меры, чтобы объяснить Нике, как она не права.
Теща застонала:
– Никита, дорогой, Никита, простите еще раз мою неразумную дочь.
Ника заплакала. Это был второй за день плач по нему, Никита Ваганов принял этот плач с дикой ожесточенностью, он почувствовал, как сердце сжалось и замерло. Он не мог больше сидеть, поднялся, сделал несколько шагов по гостиной: сердце болело. Вспомнилось зловеще молчащее партийное собрание, глаза Бубенцовой и Леванова, паузы Мазгарева. «Страх энд ужас!» – подумал он и криво улыбнулся. «Еще одно такое собраньице – и со мной придется обращаться как с диким зверем!» И подумал опять о спасительной мимикрии. Наверное, поэтому он, комикуя, и сказал:
– Считаю крик в спальне и сегодняшний крик в гостиной за один крик.
Старики буквально просияли, и Никита Ваганов почувствовал легкий стыд – такие доверчивые, чистые, славные были эти старики, родители его жены Ники, а вот она еще не была той Никой, которую впоследствии станут называть Верой, использовав первую часть ее полного имени Вероника.
– Он меня прощает! Он меня прощает! – саркастически воскликнула Ника и опять по-бабьи, по-деревенски подбоченилась. – Он меня прощает, карьерист и развратник! – И повернулась к матери. – Почему я вышла за этого субъекта? Ошиблась! Он мне заморочил голову, обманул! Хочет уходить, пусть уходит – скатертью дорога! Скатертью дорога, гражданин Ваганов, счастливого пути, развратник и карьерист!
Теща воскликнула:
– Куда Никита может уйти? Боже мой, Ника, что ты делаешь?..
VI
Никита Ваганов ушел к Борису Петровичу Гришкову, и ему чрезвычайно повезло: толстяк и сибарит, пропойца и бабник сидел по нечаянности дома, не был ни у одной из «кысанек», не распивал мед-пиво в забегаловках или винных подвалах. Он – можете себе представить? – сидел дома и даже работал, то есть писал рецензию на гастролировавший в городе Новосибирский театр оперы и балета. На столе под носом у Боба Гришкова лежало либретто «Спартака», которое он брюзгливо перелистывал. Его жена Рита, Маргарита Ивановна, попросту Ритка, женщина с обожженным при пожаре лицом, но статная, длинноногая, полногрудая, с величественной осанкой и серыми прекрасными глазами, обрадовалась Никите Ваганову, бутылку водки от него приняла с легкой осудительной улыбкой, пожав плечами, пробормотала смутное, похожее на «И ты, Брут!». Она ушла на кухню готовить закуску, а Никита Ваганов, подчинившись широкому жесту Боба Гришкова, сел на старинный, так называемый венский стул. Боб Гришков вообще жил в окружении старины, в наследственном доме профессоров и, как он сам утверждал, дворян Гришковых. Впрочем, в дворянство толстяка Никита Ваганов не верил, считал, что Боб прет околесицу, так как фамилия Гришков принадлежала, возможно, поповскому роду – так оно, наверное, и было в действительности.
Дом Боба Гришкова был прекрасен. Пятикомнатный, деревянный, прочный; в нем было по-деревенски тепло, уютно, сокровенно; ходил здесь на мягких лапах домашиий уют прошлого, неторопливого и созерцательного века, и Боб в своей душегреечке, надетой на голое тело, казался уютным, как бабушка с вязальными спицами. Он искренне обрадовался Никите Ваганову:
– Вот это идиотство так идиотство! Ко мне пришествовал сам He-кит! Чем обязан, ваш диотизм?
… Годы, длинные годы спустя, находясь еще на подступах к редакторству в газете «Заря», Никита Ваганов будет часто вспоминать вечер и ночь, проведенные в доме Боба Гришкова, совершившего акт высшего гостеприимства: он откажется пить водку в одиночестве, бутылка «Русской» останется даже нераспечатанной…
* * *
– Хочешь у меня переночевать, дорогой Не-кит? Ага! Семейная ссора… Легкая разминка, легкие покалывания, взрыв с чудовищными обвинениями, крики «Навсегда!» и «Навечно!». Боже, как стар и скучен этот идиотский мир! Ты получишь комнату несчастных и обреченных, Никитушка, ты ее получишь в полное твое распоряжение. – Он подозрительно вгляделся в Никиту Ваганова. – Надеюсь, ты на меня не прольешь свой горестный рассказ?
– Не пролью, Боб, успокойся.
Рита сказала:
– Чудовище! Может быть, Никите надо именно выговориться.
Никита Ваганов рассмеялся и хорошо, по-доброму посмотрел на жену Боба Гришкова.
– Мне не трэба выговариваться! – сказал он мягко. – Мне нужна человеко-койка и немного черствого хлеба на утро, чтобы я мог вновь строить жизнь, покалеченную и растерзанную институтом брака. О, я поднимусь из руин!
Боб Гришков решительно отодвинул от себя бумагу и, крикнув: «Идиотство!», принялся еще не один раз прощупывать Никиту Ваганова вытаращенными по-рачьи главами. Он аккуратно произнес:
– Настрадался на партсобрании? Висел на волоске? А тут еще эта Ника, идиотство сплошное… Да ты жрал ли, Никита?
– Я жрал, Боб, хорошо жрал.
И начался разговор – этот легкий треп двух умных мужчин и одной умной женщины, знающей мужчин и понимающей все, о чем бы они ни говорили, то есть женщины, живущей интересами мужа. Отдел информации – пожалуйста, речь ведется Ритой об отделе информации; выступление на партийном собрании Ивана Мазгарева – извольте, Рита поддерживает разговор об Иване Мазгареве; утоп древесины – женщина с обожженным лицом говорит увлеченно об утопе. И с ней приятно и поучительно общаться, с женой Боба Гришкова Ритой, которая знала и о беспробудном временами пьянстве мужа, и о его «кысках», и его верности в конечном счете домашнему очагу. Они протрепались до половины первого ночи, мало того, Боб Гришков, увлеченный разговором, решил улечься в комнате, отведенной Никите Ваганову. Себе он взял раскладушку, гостя уложил на дедову кровать, расщедрившись, выдал Никите Ваганову две пуховые подушки, произведенные в конце девятнадцатого века. Они лежали параллельно друг другу, головы разделял метр расстояния, можно было слышать, как тяжело, с присвистом дышит этот кромешный толстяк Боб Гришков. Понемногу успокаиваясь, чувствуя сонность, они разговаривали уже с большими паузами, думали, прежде чем начать говорить, были оба серьезны. Когда вся редакционная жизнь была перемолота в мельнице приятия и неприятия, когда близкое, непосредственно сегодняшнее, постепенно ушло на задний план, Боб Гришков, казалось, ни с того ни с сего задумчиво проговорил:
– Слушай сюда, Никита. Я буду философствовать, понял? Тебе никогда не приходит в голову, что ты зело смешон? Ну, чего тебе надо, дружище, от жизни, если она и так прекрасна и удивительна? Нешто ты не понимаешь, что ты сейчас предельно, как ты выражаешься, счастлив? Столько удач, столько внутреннего движения, столько любви Нельки и Ники! Нешто ты всего этого не понимаешь, Никита? – Боб медленно повернулся и лег лицом к Никите Ваганову. – Чего же ты еще хочешь, старче?
Действительно, чего же он хочет, Никита Ваганов? Какого еще набора радостей, добра и достижений ищет он, какого полного и щедрого существования ждет Никита Ваганов? Молодость и здоровье, талант и ум, способность вызывать любовь и способность любить, благожелательность окружающих и сладостная работоспособность – отчего не жить сегодняшним днем, отчего не быть счастливым сегодня, бросив упорное стремление вперед и вверх, бросив интриги и расчеты? Жить, жить и жить! Открыть бутылку водки, выпить умеренно для еще большей полноты жизни, отбросить стремление быть большим, чем он сейчас есть, жить и наслаждаться жизнью. Вспоминая впоследствии об этой ночи, Никита Ваганов подумает, что Боб Гришков не только был прав, но был прав так, что, послушай его Никита Ваганов, жизнь была бы совсем другой – просто и незамысловато счастливой. Однако он не мог принять философию Боба Гришкова – ни целиком, ни частично, рожденный для того, чтобы пройти все семь кругов ада. Эх, как еще несовершенен и плохо выполнен человек!… Будет московская встреча с Бобом Гришковым, встреча, которая все перевернет в спокойствии и величии редактора газеты «Заря», казалось бы, добившегося почти всех степеней человеческого счастья и тем не менее несчастного, глубоко несчастного человека…. Сейчас Никита Ваганов задумчиво проговорил:
– Ты ошибаешься, Боб, если считаешь, что я об этом не думаю. Я думаю! – И надолго замолчал. – Я думаю, но я – это я! Генетическая ли, воспитанная, но во мне живет, черт побери, не управляемая мною неугомонность. Наверное, я не могу жить по-другому.
Боб Гришков сказал:
– Это тебе только кажется, что ты не можешь жить по-другому. Человек – мобильная тварь. Например, и мне кажется, что я не могу жить без водки, без «кысок», без огульного лентяйства. Идиотство! Клюнь меня в задницу жареный петух – все стало бы на свои места. Так и с тобой, Никита, можешь мне поверить, можешь мне поверить! Полгода иной жизни – и ты человек!
Никита Ваганов улыбнулся:
– А сейчас ты меня за человека не держишь?
– Не обижайся: не держу! Для меня суетный – значит глупый, опасный, злобно чужой.
– Какого же черта ты со мной якшаешься?
– Я тебя просто люблю, Никита! Ты все-таки забавный.
– И на том спасибо!
Никита Ваганов лишь смутно догадывался, что на раскладушке, толстый и нелепый, лежит самый счастливый человек из тех счастливых, кого он встретит в жизни; степень счастливости этого человека достигает философской величины, его счастливость окажется такого свойства, которое человечество могло бы использовать как панацею, когда счастливость человека становится уже не его личным делом, а достоянием общества.
Никита Ваганов сказал:
– А если мне не хочется переделываться? Боб Гришков – это Боб Гришков, Никита Ваганов – это Никита Ваганов, хотя ты меня не держишь за человека, как и я… Прости! Тебя за человека я тоже не держу.
– Обменялись! – сказал Боб и захохотал. – Два недочеловека на пятнадцати метрах квадратной площади… Ба-а-льшой юмор, Никита, ба-а-альшой!
Смутно и неопределенно Никита Ваганов чувствовал за словами Боба Гришкова настоящую и страшноватенькую для него правду, но в этой смутности разбираться не хотел, да и не мог, будучи только и только Никитой Вагановым, существом другого порядка, нежели Боб Гришков. Что для одного было черным, другому казалось белым, и они не могли понять друг друга, совсем не могли; фатально и грустно это все, в сущности, а если бы Никита Ваганов и разобрался в смутности, принял бы точку зрения Боба Гришкова, он ничего с собой не смог бы поделать: такова была сила его центростремления, заведенности, похожести на до предела раскрученную пращу, когда вот-вот ринется на врага убийственный камень. Он не смог бы остановиться, если бы даже очень этого захотел.
– В одном ты прав, Боб, я не просто суечусь, а чрезмерно суечусь. И сегодня на партийном собрании я это понял.