Тихо скрипнула массивная дубовая входная дверь кабинета, и в сумрак его вошёл высокий худощавый мужчины одетый в штатское платье.
По уверенной походке и раскрытым для объятия рукам, можно было судить, что вошедший в кабинет человек хороший знакомый Чулкова, более того – друг.
– Кого ещё там… несёт! Покоя нет! – приподняв склонённую над какой-то бумагой голову, подумал начальник и, прищурив подслеповатые глаза, всмотрелся в сумрачную часть кабинета, откуда, затихая, доносился скрип входной двери.
– Пётр Александрович, любезный, рад, рад видеть! – узнав в посетителе давнего друга, воскликнул Чулков. – Иди, иди ко мне, дай обнять тебя, дорогой! Какими такими радостными ветрами, мил друг геоноз! – Бесспорно радуясь неожиданному появлению Шангина, Чулков одновременно подумал о бумаге с сургучной печатью, которую до этого, читая, держал в руках, и мысленно произнёс, – бог с ней, успеется, – бросил её на стол, встал из-за стола, подошёл к другу и крепко его обнял.
От столь чистых и явно открытых чувств Чулкова серое пространство его кабинета, казалось, даже засияло, и просочившиеся сквозь мутные стёкла окон золотистые солнечные зайчата заплясали на вдруг посветлевших стенах и шкафах, осыпающих многолетнюю пыль.
– Прости, Василий Сергеевич, редкий я ныне у тебя гость, да и не до гостеваний мне, не до геогнозии и петрографии, – обнимая друга, говорит Шангин, – иные ныне заботы.
Чулков хмыкает, понимая с какой целью прибыл в его вотчину Шангин и говорит, выпуская его из объятий:
– Не прибедняйся. Верно о каменьях толковать прибыл, но не до каменьев мне ныне. Ты Кузинского знаешь?
– Василь Сергеевич, то ли ты его не знаешь? Чай в Локте-то он у тебя не раз дневал и ночевал. Стрижков яшму его прииску у горы Ревнёвой собирается от глины открыть, да пустить в дело, а меня сомнение берёт, получится ли толк, тресковат камень.
Чулков жмурится и ёрзает в кресле. Недавно в начальниках, не привык к громоздкому креслу, не обжил ещё.
– Фёдора Кузинского я, конечно, знаю, но не о нём толк. Мне надо знать, кто таков его брат, Пётр.
– Я и Петра знаю. Ездил к нему с Салаирского рудника. Он и ко мне заезжал по дороге в Барнаул. Толковый служака, но нерасторопный. Пока развернётся… то, да сё… время и уйдёт, а так, – подумав, – положительный человек.
– Толковый говоришь, – Чулков подходит к столу, поднимает с его столешницы бумагу и трясёт ею в воздухе. – А вот староста Филонов донёс о предерзостном употреблении имени царя крестьянином Морозовым и преступном упущении оного губернским секретарём Петром Кузинским. Как это понимать?!
Шангин пожимает плечами.
– Ну, потому и упустил… Пока сообразил, что к чему, пока растележился… – и резко, – не в сговоре же он с бунтовщиком! Сам-то как думаешь?
– А кто его знает? Фёдор в молодые годы вольнодумствовал. Да и мне крамольные мысли высказывал, а я, к стыду своему, слушал его, не пресекал. А Пётр, видать, дальше своего брата пошёл. Видно, все они таковы, эти Кузинские. Снаружи вроде как тихие и смирные, а внутри крамола.
– Э-э, брось, Василий Сергеевич! Кто в молодые-то годы не буянил. Нешто не помнишь, али сам таким не был? Не всё за умными книжками сидел, вином баловался и по барышням, – подмигнув, – хаживал! Да… оно и не грех было, по молодости, когда сама матушка императрица вольничала и баловалась вольтерьянством.
– Так-то оно так, – почесав подбородок, ответил Чулков, – только с возрастом пора забыть о молодых шалостях, а Кузинский, видно, заигрался. И вот сейчас я должен препроводить его в тобольскую палату суда и расправы.
Чулков подходит к окну, сквозь стекло которого в его глаза бьёт тугой пучок яркого света.
– Вон там, за аптекарским садом, – по серому пространству кабинета разносится резкий и громкий чих, потом второй и третий. – Прости, Господи!
– Будь здоров, Василий Сергеевич, – на чих начальника отвечает Шангин.
– Спасибо, Пётр Александрович! Так вот, – утерев платком нос, – там, – кивнув в сторону шири, что за окном, – до самой Оби дома, а за Обью огромный край. Его надо заселить, обставить рудниками, заводами, вот где надо прикладывать руки, а не бунтовать, а посему крамолу надо искоренять. А кто я? Маленький винтик, в большой государственной машине. Меня толкает большое колесо, а я должен крутить маленькие. Хошь, не хошь, а исполнять должен, бумага… она, брат, силу огромную имеет, а ежели ещё гербовая, – цокнув губами, – то сам понимаешь… Не могу, дорогой ты мой Пётр Александрович, не делать того, что должен, оттого и тошно порой.
– Не томись, Василь Сергеевич. И брось свои мысли о крамоле и Вольтере. Здесь не Париж и не Петербург. Пьяный мужик невесть чего наболтал, а мешкотный чиновник ушами прохлопал. На том и стоять надо. И не думай о том более.
Ныне мой Никита с Абакана пробочки привёз. Так вот скажу тебе, в дело бы их пустить. А я, сам понимаешь, человек маленький, без твоего слова не сдвинется дело ни на шаг.
Чулков отворачивается от окна и, возвратившись к столу, садится в кресло.
– Удивляюсь я на тебя, Пётр Александрович. Откуда в тебе, бывшем лекаре, такая страсть к камню? Неужто тебе мало алтайских самоцветных камней? У тебя приискано больше, чем у нас, натуральных горных инженеров, а ты с Абаканом… И когда всё успеваешь, а ведь геогнозией-то в сорок лет начал заниматься?
– Да нет, ране маленько. На тридцать девятом сам по себе первый раз в горы выехал. Так и пошло. Больно красивы они, алтайские самоцветы.
– Да-а-а! – задумчиво тянет Чулков, – ноне уже не молоды мы, – и резко, – а впрочем, какие ещё наши годы. Душой молоды, а это главное! Хотя, – подумав, тут же возразил себе. – Неспокойно на душе. Вспомнил молодого Фёдора Кузинского, годы наши молодые, речи и дела наши молодецкие, и вот, понимаешь, как будто с молодостью прощаюсь. А ведь её давно уже нет. Унесли её воды Алея да Оби далеко-далеко, – и обращаясь к Шангину, – посмотрю я, Петр Александрович, пробы твоего Никиты, только завтра. Пойми, сегодня не до них. Кузинский, будь он неладен, всё с ног на голову перевернул! Бумагу сочинять буду, а на неё, сам понимаешь, полдня уйдёт. Так что извини, только завтра!
– Что ж, не буду отвлекать. Государственные дела прежде всего, до завтра, так до завтра, – ответил Шангин и, попрощавшись с Чулковым, вышел из кабинета.
– Дела, брат, дела! – посмотрев вслед удалившемуся другу, мысленно подумал Чулков и, положив перед собой лист толстой рыхлой голубой бумаги, стал сочинять «казённое письмо».
«Секретно.
Наставление.
Колывано-Воскресенского заводского батальона унтер офицеру Коржневу.
Посылаешься ты с одним того батальона солдатом Печеркиным для сопровождения следуемого по секретному делу к тобольскому губернатору и кавалеру Кошелеву бывшего земельного управителя губернского секретаря Петра Кузинского, как он, Кузинский, находится в ведомстве земского управителя Ананьина, то рекомендую тебе:
1. По прибытии…
(Далее идёт перечисление всех мероприятий, необходимых для ареста и для бумажного оформления ареста).
Главное: получа Кузинского тотчас отправиться прямо в одной повозке на город Тобольск по трактовой дороге, не останавливаясь нигде, кроме перемены на станциях подвод, а по приезде в город Тобольск прямо представить оного Кузинского г-ну тобольскому гражданскому губернатору и кавалеру…
…во время следования с Кузинским до Тобольска везти оного Кузинского дённо и нощно под крепким твои и солдата присмотром, но нигде ни с кем ему Кузинскому какого-либо сообщения и разговоров иметь и письма писать не давать и никуда не допускать, наблюдая, чтобы он не мог сделать себе повреждения, либо утечь.
(Неделю назад Чулков писал точно такой же приказ, слово в слово. Только говорилось в нём не о губернском секретаре Кузинском, а о крестьянине Морозове, а наставление давалось унтер офицеру Симонову и солдату Возжегину.
Тогда он отдавал приказ со спокойной душой, – мало ли прошло таких «секретных дел» о мужиках, именовавших себя по пьяному делу царём, грозивших начальству, раскольничьих лжеучителях, фальшивомонетчиках и прочее, прочее, прочее…
Но сейчас речь шла о чиновнике, дворянине, да ещё брате старого знакомца Василия Сергеевича. Последний раз обмакнул Чулков гусиное перо в чернильницу и чётко вывел).
Генварь 15 дня 1800 года. Начальник Колывано-Воскресенского горного округа обергиттенфервальтер и кавалер Василий Чулков».
Подъехали Коржнев и Печёркин к Сосновке когда уже совсем рассветало. Кузинский был один. Жена с грудной дочкой осталась ночевать у матери, обещала прийти знахарка лечить занедужившего младенца, а рано утром туда же ушёл и сын, тринадцатилетний отрок.
Кузинский приказ об аресте выслушал молча. Пять дней назад забрали Морозова, тревожно было на душе, да всё не верилось, что это коснётся и его. Морозов Морозовым, а он сам по себе.
– С семьёй то позволите проститься, господин унтер-офицер?
Коржнев заколебался. Тащиться через всё село с арестованным совсем ни к чему, но и не дать ему с родными повидаться как то не по-христиански. Да и не плохой вроде господин, вон как уважительно обратился.
Коржнев вышел на крыльцо и, увидев крутившегося возле калитки мальчишку, крикнул: Сбегай-ка за женой Кузинского, да поживее. Скажи, её Пётр Иванович кличет.
Спустя какое то время, в избу вбежал Стёпа Кузинский. Вбежал, но увидев незнакомых людей в форме, остановился, поклонился и чинно подошёл к отцу.
– Зачем звал, батя?
– А мать что не пришла?