Лев Толстой в Поляне Ясной
Босиком ходил обычно.
Это было и опасно,
И, конечно, неприлично.
Но, напарывая ногу
То на то, а то на это,
Он умел найти дорогу
В поле в середине лета.
Не прося себе поблажки,
Этот человек великий
Описал нам запах кашки
И цветенье повилики.
Скажет, если кто не знает:
Вот так глупость, вот мура-то!
Но ведь это открывает
Повесть про Хаджи-Мурата.
Почитай-ка эту повесть,
И узнаешь до конца ты,
Что мучительная совесть
Открывала
век
двадцатый.
А у нас был Высоцкий
Известно, что глубинный смысл всякого явления становится понятным лишь тогда, когда оно отойдет достаточно далеко в прошлое.
Оценка по свежим следам всегда искажена еще неостывшими эмоциями. По отношению к такому явлению, как Владимир Высоцкий, это особенно верно. Вспоминаешь, что совсем недавно он был молод и полон замыслов, а теперь лежит на Ваганьковском кладбище – и сердце пронзает жалость, и как-то не можешь до конца поверить в случившееся. Эти чувства так сильны, что, думая о Высоцком, в первую очередь думаешь о потере.
И все же пришло время начать осмысливать его как приобретение. Его творчество уже закончено, к нему ничего больше не прибавится. Оно стало историческим фактом, а такие факты интересны главным образом с точки зрения их исторической ценности. Поскольку Высоцкий – поэт, то по традиции следовало бы начать с анализа особенностей его поэтического дара. Эта традиция очень прочна, и сложилась она в рамках представления, будто характер и значение творческого наследия всякого художника зависят от специфики его одаренности. Но я думаю, что для художника такого масштаба, как Высоцкий, не талант определяет миссию, а наоборот, миссия определяет особенности таланта. Я не могу поверить, что Высоцкий появился случайно, в силу каких-то генетических мутаций. Он, несомненно, выполнял нечто провиденциальное. У него, как и у других поэтов такого уровня, историческое предопределение было первичным, а одаренность производной: она далась ему в той мере и в таком качестве, которые соответствовали предопределению и позволили выполнить его наилучшим образом. В ответ на возможные упреки в «ненаучности» такого взгляда на историю культуры я мог бы привести в его защиту ряд подробно изложенных аргументов, но считаю это излишним. Поэтому я предлагаю читателю принять мою точку зрения хотя бы временно и убедиться, что она многое делает понятным.
Итак, мы будем исходить из того, что Высоцкий был нужен нашему народу, что он выполнял нечто для него важное и актуальное.
Что же это было? Высоцкий был и певцом и актером, но главное его наследие относится к области словесности. Конечно, тексты его песен трудно отделить от мелодии и исполнения, но все-таки для слушателей важнее всего именно его слово, а не музыка, как скажем, у Луи Армстронга. А слово лишь тогда может иметь мессианское значение, когда оно в какой-то степени есть Богосозидающее слово.
Слово Высоцкого обрело всенародное значение как раз потому, что оно было созидающим. Что же созидает Слово? В самой краткой форме на этот вопрос можно ответить так: оно создает вещи. Из «Калевалы» мы знаем, что поэт Вяйнямейнен мог «напеть» елку или какой-то другой предмет. Убеждение, что слово обладает творческой силой, пронизывает мифологию не только финского, но и всех других народов. В христианской философии мировым созидающим началом также выступает Слово. Христос, создавший новозаветную реальность, согласно Евангелию, есть Слово.
Не следует думать, будто слово могло создать вещественную реальность лишь в какое-то мифологическое время, а сейчас эту способность потеряло. Оно до сих пор обладает ею. Когда вы ходите по лесу со знающим человеком и он произносит названия трав, эти травы благодаря звучанию слова возникают для вас из небытия. Ни таволга, ни донник как бы не существуют, пока вы не узнали их имена. Конечно, в физическом смысле они существовали давно – с того момента, когда их «назвал» Творец, – но в вашей вселенной они получили место только вместе со словами «таволга» и «донник». Аналогичным образом растение или животное не является реальностью в научном смысле, пока специалист не присвоит двойное латинское название, обозначив какими-то словами вид и семейство. До этого его как бы нет. В общем, «существование» – понятие весьма нетривиальное. Только примитивное материалистическое мировоззрение абсолютизирует предикат «существует», полагая, будто по отношению к любому объекту он либо верен, либо нет.
«Кентавр не существует, – говорит материалист, – а лошадь существует». И во всех других случаях мы тоже можем утверждать либо то, либо это.
На самом же деле в том примере, который он приводит в качестве классического, никакой ясности нет. Ведь когда говорят: «лошадь существует», имеют в виду не данную конкретную лошадь, а лошадь вид – лошадь вообще. Но что означает утверждение «лошадь вообще» существует? Пытаясь понять это, мы сразу же приходим к знаменитой проблеме существования универсалий, которая обсуждалась европейскими учеными нескольких столетий, пока грубый прагматический дух нарождающегося естествознания не подорвал интерес к таким тонким исследованиям. Однако в наши дни огромная сложность понятия «существует» вновь заявила о себе, причем как раз в той области, где все казалось в этом отношении ясным – в физике.
Сейчас у ученых нет единого мнения по поводу того, в каком смысле существует волновая функция атомного объекта, существуют ли виртуальные, т. е. принципиально ненаблюдаемые частицы, существуют ли кварки, составляющие фундаментальную основу всего вещества, и т. д.
Можно было бы подробнее изложить драматическую историю перемены отношения нашей науки к понятию, всегда казавшемуся ей элементарным, но мы-то ведем речь не об этом – о Высоцком. И нам достаточно лишь обратить внимание на то, что «существование» имеет много различных уровней и что объект не просто существует или не существует, а может существовать в меньшей степени или в большей, в том или ином качестве.
Само по себе физическое существование является еще довольно низкой формой бытия. Это такое бытие, в котором объект подвержен лишь воздействию стихийных сил законов природы. Но если люди дают ему наименование, он поднимается на более высокий экзистенциальный уровень, так как вовлекается в орбиту сознательной деятельности человека и начинает испытывать на себе влияние его хозяйственных или научных устремлений, подчиненных более сложным законам, чем природные. А высший ранг существования достигается всякой данностью лишь тогда, когда она получает статус реальности в мистическом соборном сознании народа. При этом она сама становится мистическим объектом и тем самым вступает в круговорот наиболее важных и таинственных мировых процессов. Для этого она должна не просто получить название, но и быть зафиксированной в доступном народу поэтическом образе.
Бородинская битва реальнее любого другого российского сражения не потому, что она имела наибольшее военное значение, а потому, что получила художественное воплощение в «Войне и мире». Высший ранг существования ей придал не Кутузов, а Лев Толстой.
Сущность феномена Высоцкого можно осознать в историческом контексте и только с учетом того, что сейчас было сказано.
К началу 1960-х годов наше общественное сознание было до предела обеднено. Та его часть, которую можно назвать коллективным мироощущением, стала поистине нищей. Наш мудрый вождь товарищ Сталин предписал народу, за плечами которого было целое тысячелетие напряженного духовного развития, воспринимать все окружающее в свете 5-й главы «Краткого курса истории партии».
Конечно, свести национальное российское осознание к этой примитивной схеме было нелегко, но физическое уничтожение лучших представителей народа и систематическое запугивание остальных в течение многих лет помогли осуществить такую редукцию. И вот на нас опустилась мгла коллективного одичания, которое таило в себе громадную опасность как для каждого из нас, так и для внешних народов. Нормальное положение состоит в том, чтобы общество было умнее самого умного индивидуума – в этом случае оно совершенствует каждого человека, тянет его вверх. У нас же оно стало глупее самого глупого индивидуума, что создало угрозу деградации личностей. Угроза же внешнему миру заключалась в потере нашим обществом всякого ощущения реальности и даже простого инстинкта самосохранения. Его поведение стало безумным, оно бросалось от одного нелепого лозунга к другому, ничего не запоминая и ни из чего не делая выводов. В его убогом сознании не умещалось уже ни прошлое, ни будущее, оно забыло собственную историю и не было способно заглянуть в завтрашний день. Если бы оно не выздоровело, это привело бы к какому-то страшному коллапсу и, может быть, к остановке всей мировой истории. Но такой исход пока, видимо, Провидением не предусмотрен – или отложен. И все-таки похоже, что России был уготован путь исцеления.
Первым признаком того, что критический момент уже позади и дело повернуло к улучшению, было развенчание Хрущевым умершего Сталина. Материалистически мыслящие современные историки пытаются дать этому странному поступку главы государства рациональное объяснение – например, усмотреть тут какие-то личные выгоды. Но где уж говорить о выгодах, когда разоблачение культа с самого начала вызвало глубокое недовольство сильных партийных кругов и в конечном счете привело Хрущева к падению. Не проще ли предположить, что Никита Сергеевич всего лишь выполнял не осознанную им самим историческую миссию? Выполнил, а потом стал не нужен и был отодвинут историей в тень. Но как бы там ни было, устроенная им «оттепель» дала возможность народу немного прийти в себя. Замороженные до этого лютой сталинской идеологией, соки нашего национального организма начали оттаивать и двигаться. И в этот момент вспыхнули пресловутые «хрущевские надежды», которые опьяняли нас радостью. На миг нам показалось: все, выздоровели! Многие до сих пор гадают, почему тогдашние упования не сбылись. Одни говорят, что Хрущев был половинчатым политиком и не довел дело десталинизации до конца. Другие сваливают все на поднявшую голову «реакцию». Но истина – ни в том, ни в другом. Просто само наше общество не было готово к переходу в новое состояние. У него не хватило бы внутренних сил, чтобы сразу начать ту жизнь, которую ведет здоровое общество. После затяжного недуга нельзя тут же выбегать на свежий воздух и позволять себе обычную норму движений: от этого закружится голова и станет еще хуже, чем прежде.
Сейчас мало кто понимает эту в общем-то весьма простую вещь, и в этом виноват все тот же материализм, который проникает в души даже тех, кто его ругает. Хотя мы стали чаще говорить о Боге и цитировать Священное Писание, на государство мы по-прежнему смотрим как на «общественный договор», апеллируя к старику Руссо. Отсюда идут наши преувеличенные представления о роли правительства. Раз общество зиждется на «сетке отношений», рассуждаем мы, значит, разумное изменение этой сетки может сделать и всю нашу жизнь разумной, а такое изменение – в руках властей.
И нам невдомек, что не только структура законодательства, но и сама трактовка понятия «Законность» зависит от того незримого фактора, который можно назвать состоянием народного духа. Государство – отнюдь не есть договор между преследующими свои личные выгоды индивидуумами – оно есть целостная данность, обладающая собственным неделимым «сверхсознанием», развитие которого и определяет историческую судьбу государства. А развивается это сверхсознание не по рецептам политиков. Наоборот, чуткий политик сам всегда подлаживается к его спонтанной эволюции. Скажем, прежде чем власти начнут разрабатывать закон об охране окружающей природы, нужно, чтобы в широких народных массах таинственным образом изменилось отношение к деревьям, птицам и зверью, чтобы рука заядлого охотника неизвестно почему перестала подниматься на дичь.
Одной из главных характеристик мистического национального сознания является широта его мироощущения. К моменту хрущевской десталинизации оно было у нас очень узким, поэтому никаких реальных шансов на осуществление вспыхнувших надежд в то время, увы, не было. Той богатой и разнообразной сетке общественных связей, о которой многие тогда возмечтали, неоткуда было взяться, так как она всегда возникает как результат материализации богатства и разнообразия народного духа, а дух наш пребывал тогда еще в страшном убожестве. Мы недооценивали серьезности болезни и легкомысленно считали, что из нее можно выскочить одним махом с помощью административных мер и реформ. Позволяя в течение десятилетий разрушать религию и выработанные веками тончайшие регулировочные механизмы многослойного русского общества, мы решили, что все это нам мгновенно простится и как странный сон уйдет в прошлое, если мы только доведем до конца разгром сталинистов. Мы не учли, что у нас за душой осталось не намного больше, чем у сталинистов, что мы отвыкли от реальных и значимых ценностей. Нет, нам предстоял долгий путь.
И прежде всего нашему народному сознанию необходимо было раздвинуть свои рамки до естественных пределов, ассимилировать массу теснящихся вокруг нас вещей и событий, поднять их до уровня высшей, мистической реальности. Для этого надо было опоэтизировать их, ввести в рамки народного художественного восприятия. Именно в этом, а не в трескучих внешних преобразованиях должен был состоять следующий после отмены культа Сталина этап нашего национального исцеления. Для этого этапа требовался народный поэт совершенно особого типа. Им стал Владимир Высоцкий.
Он явился не на голом месте. В некотором смысле его предшественником был замечательный поэт Булат Окуджава. Одаренный тонкой музыкальностью и приятным голосом, он записывал на магнитную пленку песни собственного сочинения, и они расходились по всей стране, достигая самых дальних ее уголков. В это время и была отработана вся технология «магнитиздата», которая уже на новом уровне тиражности стала работать потом на Высоцкого. Но рассматривать Окуджаву как человека, который подготовил лишь технические условия для распространения песен Высоцкого, было бы несправедливо. Он был предтечей Высоцкого и в чисто творческом отношении. Именно он первым запел о простых вещах, силой своего искусства придавая им такую форму, которая позволила им войти в ткань социального бытия. Он делал это далеко не в том масштабе, как после него Высоцкий, – он как бы примерялся к этой деятельности. Наверное, трудно было сразу привыкнуть к мысли, что смелому пошлется удача. Ведь господствовало убеждение, что в песне поэтическим должен быть в первую очередь сюжет. И Окуджава большей частью старался петь о таких романтических вещах, как синий ночной троллейбус, таинственный воздушный шарик, загадочный «стол семи морей».
Но вот, как предвосхищение чего-то грядущего, звучит у него баллада о парнишке из простого московского двора – Леньке Королеве. И ее успех был не меньшим, а даже, наверное, большим, чем успех его «салонных» песен, развивавших традицию Вертинского. Я считаю, что несколькими лучшими своими песнями Окуджава открыл дорогу Высоцкому. Тем не менее Высоцкий пошел по ней не сразу. Соблазн сюжета был слишком велик и для него, и вначале он перед ним не устоял. Но при этом проявилось его неподражаемое умение достигать цели кратчайшим способом. Что может быть по сюжету сказочнее сказок? Ничего. Вот он и начал петь сказки. Это не был период творческой учебы, какой проходят почти все поэты. Высоцкий в этом отношении уникален. Первые его песни столь же совершенны, как и последние. «Сказки» были переходным мостиком не на пути к овладению мастерством, а на пути к выполнению миссии. В них Высоцкий выдержал свое первое испытание: сумел сделать потустороннюю реальность органической частью здешней реальности. Он с блеском совершил то, о чем мечтали еще энтузиасты времен «Осоавиахима»: сказку сделать былью. Начинающий маг продемонстрировал свою мистическую силу. Хотя писать о Высоцком вообще-то очень трудно – прежде всего из-за ответственности темы, – сейчас перед нами возникает специфическая трудность: не завязнуть в разборе «сказок». Им вполне можно было бы посвятить весь остальной текст статьи. С другой стороны, и этого было бы мало – они достойны целой книги. Как-то я сказал Высоцкому: «На вас защитят когда-нибудь не одну диссертацию». Он засмеялся и, не то соглашаясь, не то переспрашивая, повторил: «Защитят когда-нибудь!» Какие уж тут вопросы – будут и диссертации и монографии.
И все же на сказках нам придется задержаться. Надо понять: с помощью каких средств Высоцкий сделал сказочных персонажей по повседневному реальными? Тут можно указать на два приема, к которым он обратился. Первый, более формальный, состоял в том, что он систематически перемешивал тамошнюю и здешнюю реальности, так что они как бы уравнивались, получали одинаковый статус. Примеров тому можно привести множество: «На горе стояло здание ужасное, издалека напоминавшее ООН», «Чтобы творить им совместное зло потом, поделиться приехали опытом». (О Змее Горыныче и Соловье-разбойнике), «И ругался день-деньской бывший дядька их морской, хоть имел участок свой под Москвой». Второй прием не так бросается в глаза, но по существу он важнее, а главное – он был блестяще использован потом, уже в «серьезный» период творчества. Высоцкий погружает сказочный сюжет в характерную эмоциональную атмосферу нашего времени. Мифические герои не только совершают у него те же поступки и произносят те же фразы, как и наши живые современники (например, колдун кричит русалке: «Все пойму и с дитем тебя возьму!»), но он к ним по-современному и относится. Высоцкий выделяет в очень точном виде абстрактную структуру наших психологических реакций и в ее узловые точки помещает нечто выдуманное. В принципе такой ход мог бы привести к двум последствиям: либо выдуманность узлов разрушит правдоподобие эмоций, либо правдивость эмоционального фона оживит призраки. У Высоцкого получается второе. Скажем, «лесная голытьба» становится у него вполне естественной и органичной благодаря тому, что она «по-своему несчастная». В этих словах выражена очень типичная форма сегодняшнего восприятия, а потому и объект этого восприятия обретает подлинность. Долго ли, коротко ли тешился молодой бард волшебным даром, заново укореняя в народном сознании давно вырванную из него лесную нечисть, но только к нему однажды явилась его строгая муза и сказала: «Это еще не служба, а службишка, – служба же твоя впереди. Хватит попусту силу богатырскую растрачивать, соверши-ка ты настоящий подвиг!»
До сих пор он делал нереальное реальным. Теперь ему предстояло нечто похитрее: делать реальным то, что и так реально, переводить вещи и события из низшей формы существования в высшую. Это труднее, чем переводить их туда из небытия. Когда вещь хоть как-то существует – скажем, на уровне названия, – то в ней имеется некое устоявшееся «теплохладное» отношение, и сделать его более эмоциональным очень непросто. Ведь человек не понимает, что, хотя эта вещь есть, ее как бы и нету, поскольку ей отведено место лишь в нашей голове, но не в нашем сердце. Чтобы заинтриговать человека тем, что ему уже известно, надо сконструировать новую и весьма заразительную систему отношений. На «сказках» выяснилось, что Высоцкий очень умелый конструктор такого рода. Разумеется, нельзя думать, будто до какого-то момента он писал только сказки, а потом стал признавать только сюжеты из повседневной жизни. Одно не сразу у него ушло, другое не сразу к нему пришло. Новая установка вытеснила старую исподволь и постепенно. И естественно, что среди его песен должны были появиться «гибридные», представляющие собой связующие звенья между двумя разными формами творчества. Одной из самых замечательных переходных песен является песня о джинне, выпущенном из бутылки. В ней даны два параллельных плана – сказочный и бытовой. Махровый советский мещанин сталкивается с персонажем арабских сказок. Но герои не равновелики по своему значению в песне. Главной ее фигурой служит обыватель, филистер. Он изображен живо и объемно, в то время как его партнер весьма схематичен. Высоцкий использует древнего джинна лишь для того, чтобы с его помощью выявить отталкивающие черты современного обывателя. Одна из этих черт раскрывается в самом начале песни: «У вина достоинства, говорят, целебные. Я решил попробовать: бутылку взял, открыл». От этой фразы так и разит лицемерием. Он, видите ли, пьет не ради удовольствия, а из одной лишь научной любознательности. Но в полной мере мерзость главного героя выступает наружу дальше, именно при взаимодействии с джинном. Сначала он на всякий случай проявляет лояльность: «Прямо, значит, отвечай: кто тебя послал? И кто загнал тебя сюда, в винную посудину, от кого скрывался ты и чего скрывал?» Но, сообразив, что джинн может его обогатить, он забывает политграмоту и требует сокровищ. Когда же в ответ слышит: «Мы таким делам вовсе не обучены», – в нем снова оживает гражданская бдительность и он звонит в милицию. Завершается песня второй сценой лицемерия, придающей ей симметрию: «Может, он теперь боксом занимается: если будет выступать – я пойду смотреть». Ясно, что сказочный персонаж имеет здесь уже вспомогательное, второстепенное значение и введен как бы по привычке, по старой памяти. Чувствуется, что он висит на волоске и вот-вот перестанет появляться. Так и случилось. Прошло немного времени, и Высоцкий сочинил песню, которая начинается так:
Мой сосед объездил весь Союз.
Что-то ищет, а чего – не видно.
Я в дела чужие не суюсь,
Но мне очень больно и обидно.
У него на окнах плюш и шелк,
Клавка его шастает в халате.
Я б в Москве с киркой уран нашел,
При такой повышенной зарплате.
Разве это не тот же самый тип, который позарился на сокровища джинна?
Посмотрите, вот такой же лицемерный шантаж:
А вчера на кухне ихний сын
Головой упал у нашей двери
И разбил нарочно мой графин.
Я папаше счет в тройном размере.
Ему платят рупь, а мне пятак,
Пусть теперь мне платят неустойку.
Я ведь не из зависти, я так,
Ради справедливости, и только.
Образ советского мещанина тот же самый, но уже в рамках чисто бытового повествования, без всякой бесовщины.