Буквы были высокими и узкими, как бы протоготическими – и напоминали о надписях, сохранившихся на стенах Помпей.
Монах-наставник спросил, как я понимаю смысл этих изречений. Я гордился своими познаниями в латыни – и объяснил, что первая надпись была римским псевдосократизмом «я знаю, что ничего не знаю», а вторая – похожей по смыслу банальностью: «кто знает все, тот не знает ничего».
– Почему же Павел соединил эти две банальности в каллиграфию? – спросил монах.
Я пожал плечами. Мне это было непонятно – и не особо интересно.
Изобразив на лице сочувствие к чужому слабоумию, монах объяснил, что Павел и его соратники понимали эти две максимы иначе: «знаю, что я знаю ничто» и «познать все – это познать ничто». Что радикально трансформирует смысл обоих изречений: речь идет о постижении ноумена, непроявленного Абсолюта, где скрыты все потенции… Будущему Смотрителю, добавил он, такие вещи следует понимать сразу.
Когда я пересказал наш разговор Галилео, он рассмеялся.
– Обычные песни Железной Бездны. Идет от архата Адониса, есть у него такой пунктик. Я тебе тоже дам духовный совет: хочешь познать ничто – не заморачивайся ни на чем. Сделай себе на эту тему третью каллиграфию. Красными чернилами, чтоб не забыть.
Но красного цвета в моем новом жилище избегали (если не считать нескольких диванов и ширм) – возможно, из-за связанной с названием легенды. Зато повсюду зеленели остриженные шарами и пирамидами кусты. Старые деревья, причудливые аллеи, живые лабиринты… Зеленой казалась даже тень листвы.
Красный Дом состоял из павильонов, беседок и залов, соединенных переброшенными через ручьи мостиками. Если всему этому и был присущ какой-то архитектурный стиль, то он много лет назад скрылся под не известным мне вьющимся растением вроде плюща – его нежно-фиолетовые цветки были почти на всех стенах.
Речки и ручьи вокруг Красного Дома, увы, не были в полном смысле настоящими. Техники называли их «водной сеткой» – это была замкнутая сеть каналов разной ширины.
Углубившись в лес, можно было дойти до точки, где делался слышен шум турбин, создававших течение воды, а еще дальше стояли два высоких ветряка, вырабатывавших благодать для моторов. Ветряки были самые современные, из тех, где мантры на барабанах написаны в сто восемь слоев, поэтому благодати хватало не только для турбин, но и для освещения с обогревом. Сразу за ветряками начинался периметр охраны.
У Галилео, не верившего в династическое убийство, были два предположения о том, откуда взялось название «Красный Дом» на самом деле. По первому, оно было связано с древним китайским романом «Сон в Красном Тереме». По второму, Никколо Третий в пору своей юности высаживал здесь маковые и конопляные кусты.
Мак очень красив, когда цветет. В остальное время он бывает, гм, вреден. Особенно в том случае, когда дурная привычка появляется у будущего Смотрителя, чей доступ к опьяняющим веществам строго контролируется охраной и воспитателями.
Отчего-то мне было смешно представлять Смотрителя, выпаривающего собранное в саду ширево на спиртовке из химического набора «Познай Элементы» (из того, что Галилео знал даже такие подробности, следовало, что эта сплетня имела под собой основания). А после инъекции, видимо, и наступал «Сон в Красном Тереме» – так что обе версии дополняли друг друга.
Лучшим доказательством того, что это правда, было полное отсутствие мака на территории Красного Дома. Старшие обычно отказывают младшим в том, что позволяли себе сами, считая, что ошибки их молодости не следует повторять. Только они забывают самое главное – ошибки молодости вовсе не казались им ошибками, пока они были молоды. Тогда ошибалось все остальное человечество, а они-то как раз были правы. Именно в этом самообмане и состоит юность…
Но, увы, искусству прожигать жизнь нужно учиться с самого раннего детства. Если вы выросли в строгости и простоте, позже трудно привить себе вкус к пороку даже при наличии серьезного энтузиазма. Именно это со мной и случилось.
Моими новыми друзьями – к счастью, ненадолго – стали дети бюрократов и чиновников, вынужденные жить в столице. Это были купающиеся в роскоши бездельники, не способные или не желающие отправиться в Великое Приключение. От них не зависело ничего в мире, кроме прибыли дорогих гипноборделей и ресторанов.
В их среде было принято звать друг друга по прозвищам, яростно прожигать жизнь (стараясь, впрочем, чтобы дыма было поменьше, а огонь не перекинулся на казенную мебель) – и никогда не говорить о государственных делах или занимающихся ими родичах. Такое могло плохо кончиться.
Никколо Третий сказал правду – спрятать меня лучше было невозможно. Но все мои друзья этой беспечной поры, увы, оказались настолько пустыми и никчемными, что далее я не скажу о них ни слова и коротко опишу лишь свои занятия – вернее, досуги.
Я составил подробный список того, на что тратят время и глюки мои богатые одногодки, и принялся наверстывать упущенное, изредка обращаясь за советом к Галилео. Я не стеснялся делать это, даже когда речь шла о веществах – раз уж он сам рассказал мне о грешках Никколо Третьего.
Наркотики, как нам объясняли в фаланстере, заменяли многим из мирян блаженство медитативных абсорбций. Поскольку абсорбции можно было рассматривать как вариант Великого Приключения, еще в детстве я дал обет не доводить свою медитацию даже до первой из них. И вот наконец меня ждала компенсация. Начитавшись расстриги Бодлера, я полагал, что в искусственном раю путника ждут таинственные и прохладные сады невыразимого наслаждения…
Действительность, однако, меня шокировала – наркотики оказались просто ядами, убивающими мозг. По-детски распустить в глюкогене пару монет было и то интересней – убогая, мимолетная и казенно-оптимистическая эйфория, как я с высоты своего юношеского нигилизма классифицировал наступавшее вслед за этим состояние, нравилась мне куда больше, чем прыжки в кишащую червями клоаку наркотического транса.
Я не мог поверить, что эти порошки, пилюли и жидкости в таком ходу среди позолоченной молодежи. Меня с младенчества учили пользоваться умом и чувствами как набором точных надежных инструментов – когда их начинала гнуть, скручивать или поливать кислотой не подконтрольная мне сила, я испытывал самый настоящий ужас. Понять, как мои сверстники могут находить радость на дне этих волчьих ям сознания, было невозможно.
Монах-наставник объяснил, что наркотики, табак и алкоголь относятся к числу, как он выразился, «инициатических удовольствий» – и до появления физической зависимости молодые люди учатся находить радость в вызываемых ими состояниях исключительно под влиянием среды.
– Точно так же внушаемые девушки делают себе пирсинг пупка, – сказал он. – Это нужно для того, чтобы заслужить одобрение воображаемого племени, способного подавать голос даже в сознании совершенно одинокого человека, если его уже посвятили в мистерию так называемого «стиля жизни». Как будто можно жить и умирать брассом или кролем. Впрочем, ведь научат…
Действующие на сознание препараты и вправду напоминали пупочный пирсинг, только гнойные раны в этом случае появлялись не на животе, а в мозгу. Здорового и свободного человека, не ищущего отождествления с какой-нибудь субкультурой, такое вряд ли могло заинтересовать.
Но в миру были, конечно, и радости, не связанные с прямым разрушением физического тела. Например, наслаждение статусом. Теперь оно тоже было доступно мне в полной мере.
Но и тут не все обстояло так просто. Сам по себе социальный статус относится к умозрительным абстракциям, радость от созерцания которых знакома лишь медитаторам-неоплатоникам, а я в их секте не состоял. Но у статуса были многочисленные материальные символы. Вот их-то я и принялся осваивать, беря в пример своих новых друзей.
Я пробовал кататься по морю на огромной галере, за веслами которой сидели двести двадцать два гребных голема. Их оживлял боцман-ребе, весь растатуированный синими древнееврейскими заклинаниями (вместе с межстрочными пустотами эти надписи удивительно походили на тельняшку, обтягивающую его потный торс).
Но мне так и не удалось толком пообщаться с беднягой, потому что он все время метался по трюму с миской жидкой глины в одной руке и печатью в другой: такое количество гребцов требовало постоянного ухода.
В трюме было мрачно; наверху, конечно, галера выглядела получше. Но големы в трюме потребляли куда больше благодати, чем простой мотор с винтом – это отдавало расточительством и позволяло плавать лишь вдоль берега, где стояли мощные ветряки.
Даже потратив много дней на плавание, я так и не нашел радости в том, что сижу в шикарно обставленной гостиной, со всех сторон окруженной водой. Дорогостоящие предметы современного искусства и общество загорелых неискренних людей не добавляли происходящему очков.
То же касалось и другого статусного символа – личного монгольфьера: в этом случае гостиная была поменьше, предметы искусства фильтровались по размеру, зато все вместе могло подолгу зависать в небе.
Вообще, было что-то экзистенциально жуткое в том, что эти многометрово-многотонные плавательные и летательные средства не могли придать осеняемой ими жизни даже символического смысла – ибо не обладали им сами: они служили просто делу переплыва или перелета из пункта «А» в пункт «Б».
Необходимость такого перемещения владельцу монгольфьера или яхты следовало обосновать самому – и с этим, я подозревал, были серьезные проблемы не у меня одного, ибо если у вас есть своя яхта в двести големов, у вас совершенно точно нет никакой нужды куда-то на ней плыть.
Корабельным и воздухоплавательным агитаторам оставалось лишь повторять слова древнего пифагорейца о том, что движение важнее цели (я видел эту цитату как минимум в двух глянцевых брошюрах с якорем на обложке).
Я исследовал и другие доступные высокопоставленному человеку излишества – но в них тоже не было ни радости, ни смысла. Они, возможно, возникали в процессе длительного и тесного (пусть даже заочного) общения с группой людей, разделяющих те же подходы к жизни.
Надо было постепенно ввинтиться в их круг, впустить их мнения в свою душу, вступить в подковерную борьбу. Тогда, действительно, лишние десять метров палубы или три метра аэрокабины наполнялись живым эмоциональным смыслом.
Но что-то отвращало меня от удовольствий, семена которых следовало подсаживать в свою голову подобно тому, как эпидемиолог прививает себе дурную болезнь. Выходило то же самое, что с наркотиками – только здесь за временное умопомешательство приходилось платить не физическим здоровьем, а душевным.
Я не был счастлив – и начинал всерьез тосковать по своему монастырскому детству.
Вселенная любого монаха-медитатора была куда обширней: в ней существовали бесконечные равнины покоя, пространства сладкого забвения, миры неподвижного восторга… На другом полюсе опыта, рассказывал мой наставник, искателя встречало быстрое мерцание сознания, создающее мир: можно было уйти туда и смотреть не отрываясь, как Вселенная исчезает и возникает много раз в секунду. А дальше, говорил он, не оставалось уже ни пространства, ни времени – но в них не было и нужды.
Я не понимал этих слов до конца. Но, глядя с причала Красного Дома на разноцветные монгольфьеры и яхты, я горько жалел, что мои детские тренировки в концентрации прекратились в двенадцать лет, когда меня произвели в шивы Желтого Флага – и отрезали полосатым государственным шлагбаумом от блаженного пространства абсорбций.
Я поделился своими переживаниями с Галилео.
– Ты хочешь сказать, – ответил он, подкручивая бороду (когда он это делал, мне казалось, будто он заводит себя спрятанным в ней ключом), что мир более не в силах тебя обмануть. Ты не первый, кто делает такое заявление. Этой теме посвящено чудовищное количество плохих монастырских стихов. Однако не стоит этим гордиться, Алекс. Не слишком-то верь монахам, особенно из Железной Бездны. Выживают в нашем мире как раз те, кто позволяет ему себя обмануть. Хочешь пример?
Я кивнул.
– Пятьсот архатов с первого буддийского собора постигли все-все. Мир больше не способен был обмануть лучших учеников Будды даже во сне. Но они не имели детей. В отличие от индусских браминов, которые хоть и не могли состязаться с архатами в понимании истины, но зато плодились как кролики. Отсюда, Алекс, и упадок буддизма в средневековой Индии. Постоянная деградация человеческого мира неизбежна, ибо лучшие рождающиеся в нем существа мечтают лишь об одном – покинуть его безвозвратно. Игрок, понявший, что заведение жульничает всегда, встает из-за стола. Рано или поздно в человеческом мире остаются только тупо заблуждающиеся особи, подверженные самому убогому гипнозу. И не просто подверженные, а с радостью готовые передавать гипноз дальше, превращаясь в его…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: